Виктор астафьев ангел хранитель краткое содержание.

Очень кратко 1933 год. Мальчик-сирота из села, расположенного на Енисее, переживает самую голодную в своей жизни зиму. Удачу его семье приносит щенок, спасённый от лютой смерти в сугробе.

В 1933 году село, где жил мальчик Витя, «придавило голодом». Не стало голубей, притихли собаки и шумные ватаги мальчишек. Пропитание себе добывали, кто как умел. Охотники искали в тайге зверя, но тот ушёл далеко в лес, подальше от голода. С добычей возвращались только самые умелые охотники и делили мясо на всё село. Люди потянулись в город, сдавать «барахло и золотишко» в «Торгсин».

Семьёй Вити руководила бабушка, изворотливая в хозяйстве и предприимчивая в делах. Своих домочадцев - Витю, дедушку и сына Кольчу-младшего - она называла «мужиками». Вскоре к ним присоединился ещё один «мужик», Алёшка - двоюродный брать Вити. Мать Алёшки, тётка Августа, с лесозаготовок перешла работать на Усть-Манский сплавной участок, где ей обещали давать паёк. Вскоре оказалось, что обещанный паёк семью не прокормит, и вход пошло содержимое старинного бабушкиного сундука. Через некоторое время из всего богатства в доме осталась лишь старинная швейная машинка «Зингер», которую никто не хотел покупать. Семья начала питаться картофельными очистками, мякиной и прочей дрянью.

Витя был слабым ребёнком, переболевшим лихорадкой и ревматизмом. Вскоре ноги совсем перестали его держать. Когда мальчик чуть не умер, наевшись мёрзлой картошки, бабушка не выдержала и решилась расстаться с золотыми серёжками - единственной памятью о Витиной матери, утонувшей около года назад. Отнести серёжки в «Торгсин» поручили Кольче-младшему. Он управлял лодкой, в которой плыла его сестра, поэтому винил себя в её гибели, и старался почаще баловать сироту.

Принеся из города пуд муки, бутыль конопляного масла и немного денег, Кольча-младший отправился на заработки в богатые сёла, расположенные в верховьях Енисея, а дедушка нанялся в сельсовет пилить дрова. Вскоре еда опять кончилась. Взяв заработанные ослабевшим от голода дедушкой деньги, бабушка отправилась в город и принесла огромный каравай. Хлеб оказался «фальшивым»: под румяной корочкой обнаружилась несъедобная начинка из мякины. Бабушка долго голосила и причитала, а потом достала из-за пазухи маленького щенка - его выбросили умирать на мороз.

Щенок, названный Шариком, принёс удачу. В тот же вечер с деньгами и гостинцами вернулся Кольча-младший, и бабушка сумела дотянуть до весны. Швейную машинку, правда, пришлось продать, чтобы купит мешок картошки для посева. Весной Кольча-младший женился во второй раз. Вместе с женой, хохотуньей Нюрой, он работал на посевной, за что им выдавали немного жита. Бабушкина корова благополучно отелилась. Алёшку забрала мать, которая вышла в ударники. Теперь от её увеличенного пайка перепадало и бабушкиным «мужикам».

С Шариком бабушка пребывала в постоянной конфронтации - щенок повадился выпивать кошачье молоко, мочиться на веник и гоняться за курами. Однако, несмотря на Шариковы проказы, бабушка всегда называла его ангелом-хранителем своей семьи.

Ангел-хранитель

Ангел-хранитель

В тридцать третьем году наше село придавило голодом. Замолкли песни, заглохли свадьбы и гулянки, притихли собаки, не стало голубей. Шумные ватаги ребятишек не сыпались на санках с яра, скотина во дворах ревела под ножом, кони начали падать среди улиц. Сразу захмурели и вроде бы состарились дома. Углы у них были, как челюсти у голодных людей, сухи и костлявы.

Кто как, кто чем добывал в эту пору пропитание. Охотники мяли снега в тайге, отыскивали диких коз, сохатых, маралов, медвежьи берлоги. Но снега в ту зиму были глубокие. Кроме того, есть поверье, будто людская беда чуется и зверьем, якобы отходит зверь дальше в тайгу, в неприступные горы, словом, голод гонит и волка из колка.

Удачливый человек Александр Ярославцев все же добыл медведя. Братья Верехтины и Саламатин-старик привезли коз. Поделились охотники с соседями чем могли, но у каждого своя семья, родни и друзей не перечесть.

Город всегда был бедой и выручкой нашего села. Он потреблял сельскую продукцию: дрова, молоко, мясо, рыбу, овощи, ягоды. Он одевал и спаивал. Он был гостеприимен, пока получал из деревни что ему надо было. С пустыми руками и с порожними подводами город встречал мужиков неохотно. Он и сам был голоден, этот большой и теперь неприветливый город.

В тот год, именно в тот год, безлошадный и голодный, появились на зимнике мужики и бабы с котомками, понесли барахло и золотишко, у кого оно было, на мену, в "Торгсин".

Наша семья, ведомая бабушкой, изворотливой в хозяйстве, предприимчивой в делах, не раз голодавшей и бедовавшей за свою жизнь, мало-мало перебивалась. Бабушка усохла. Кость на ней выступила, характер ее, крутой и шумный, заметно смягчился.

Ничего, мужики, ничего. До весны дотянем, а там...

Мужики -- дедушка, Кольча-младший и я -- слушали бабушку и понимали, что с нею не пропадем, лишь бы не сдала она, не свалилась. Снова пришел к нам жить еще один "мужик" -- Алешка. Тетка Августа перешла с лесозаготовок на Усть-Манский сплавной участок. Заимки на Мане перестали существовать, на полях пошла работа другого порядка: катали и возили по ним лес, громоздили штабеля там, где росли картошка, рожь и пшеница. Дед без пашни потерялся, не знал, куда себя девать и где сеять хлеб.

Чего сделаш, мужики? -- толковала бабушка насчет Алешки. -- Куда его денешь? Гуске паек давать на сплаву будут...

Она словно бы оправдывалась за Алешку. Но в нашей семье и раньше не принято было обсуждать бабушкины действия, теперь и подавно.

Августа по воскресеньям приходила с Усть-Маны, приносила муки, крупы. Один раз консерву принесла -- "поросенок в желе". Желе это самое, по-нашему студень, в банке было, но поросенка мы там но нашли. От него в банку запечатали шкурку с косточкой.

На Августин паек надеяться нечего, поняли мы после "поросенка в желе".

Бабушка затолкала в котомку вязаные праздничные скатерти, отнесла их в город и променяла на хлеб. Потом дедушкин новый полушубок отнесла, потом свою, бережно, по деревенской традиции хранимую -- для смертного часа -- одежду: платье, чулки, платок, чувяки и нижнюю бязевую юбку.

Есть надо было каждый день, а барахло на рынке все падало и падало в цене. Да и сколько барахла в крестьянской семье, которая никогда не жила в больших достатках?

Бабушка несколько раз снимала самодельный фанерный чехол с машины "Зигнер", оглаживала рукой ее изношенное тело так, будто та была живая и теплая. Но машинка была так стара, так некорыстна с виду, что за нее ничего бы и не дали. Кроме того, работала машинка только потому, что бабушка до тонкостей знала ее характер. Зауросит, бывало, машинка -- нитки рвать станет или вовсе шить откажется -- бабушка поднимет ее корпус, обнажит с исподу сложные механизмы, поглядит, поговорит с машинкой, пальцем ткнет в одно, в другое место, где из масленки помажет, где сметаной, дунет, плюнет -- и, глядишь, застрочила машинка пулеметом, ожила на радость нашего и всех ближних домов. Машинка хотя и была бабушкина, но в то же время как бы принадлежала и многим другим людям. Бабушка обшивала на ней почти полсела. И хотя в голодный год шить никто ничего не приносил, бабы все же с беспокойством заглядывали в нашу горницу -- здесь ли машинка? Всем им да и бабушке тоже верилось -- пока есть машинка, стоит на своем месте -- живы и надежды на то, что минуют беды, что поработает еще она, будут люди шить обновы. Бабушка и не прочь бы "оторвать от сердца машинку", да чтоб только не увозить ее из села, здесь бы кому променять и после либо выкупить ее обратно, либо знать, что тут она, поблизости, всегда на нее посмотреть можно, даже пошить, и, таким образом, машинка как бы не совсем уйдет из бабушкиной жизни.

Но никто в деревне машинку не выменивал, а когда отказался от нее и заезжий ямщик, сказавши, что пока он ее довезет, так она и рассыплется, бабушка успокоилась.

Да я лучше пересолю и выхлебаю, чем машины решусь...

Но пересаливать и хлебать совсем сделалось нечего. Начали и мы есть картофельные очистки, неободранное просо пополам с мякиной, всякую дрянь стали есть.

Я всегда был в семье на особом положении. И мне всегда отделялся самый лучший, самый сладкий кусок. И никто против этого не возражал -- так должно быть, так положено. А после того как я переболел лихорадкой, да еще ревматизм меня донимал постоянно, все наши особенно заботились обо мне и отказывали себе во всем, только чтоб я был сыт, одет и не хворал.

Ослабел я скорее всех. Начал опухать. И ноги, худые мои ноги перестали меня слушаться, ходил я, шатаясь, голова у меня кружилась.

Тягостно и угрюмо сделалось в нашем доме.

Стойко державшаяся бабушка хоть и наставляла нас, носи платье, не складывай, терпи горе, не сказывай, но сама все чаще и чаще смахивала с лица слезы, тревожный ее, иссушенный бедою взгляд все дольше задерживался на мне.

Однажды наелись мы мерзлых картошек. С молоком ели картошки, с солью, и вроде бы все довольны остались, но меня начало мутить и полоскало так, что бабушка еле отводилась со мною.

Мужики! Надо что-то делать, мужики... -- взревела она. -- Пропадет парнишка, А он пропадет -- и я не жилец на этом свете. Я и дня не переживу...

Мужики тягостно молчали, думали. Дед и прежде-то говорил только в крайней необходимости, теперь, лишившись заимки, вовсе замолк, вздыхал только так, что тайга качалась -- по заключению бабушки. Добиться от него разговора сделалось совсем невозможно. Бабушка глядела на Кольчу-младшего, тоже осунувшегося, посеревшего. А был он всегда румян, весел и деловит.

Мне показалось, бабушка смотрела на Кольчу-младшего не просто так, со скрытым смыслом смотрела, ровно бы ждала от него какого-то решения или совета.

Что ж, мама, -- заговорил медленно Кольча-младший и опустил глаза. -- Тут уж считаться не приходится... Тут уж из двух одно: или потерять парнишку, или...

Бабушка не дослушала его, уронила голову на стол. Не голосила она, не причитала, как обычно, плакала, надсадно, загнанно всхрапывая. Кости на ее большой плоской спине ходуном ходили, в то время как руки, выкинутые на стол, лежали мертво. Крупные, изношенные в работе руки, с крапинками веснушек, с замытыми переломанными ногтями, покоились как бы отдельно от бабушки.

Кольча-младший достал кисет, начал лепить цигарку, но отвернулся, ровно бы поперхнувшись, закашлял и с недоделанной цигаркой, с кисетом в руке быстро ушел из избы, бухая половицами. Дед крякнул скрипуче, длинно и вышел следом за Кольчей-младшим.

Состоялся какой-то важный и тягостный совет. Какой, я не знал, но смутно догадывался -- касается он меня. Мне в голову взбрело, будто хотят меня куда-то отправить, может, к тетке Марии и к ее мужу Зырянову, у которых я уже гостил в год смерти мамы, но жить у бездетных и скопидомных людей мне не поглянулось, и я выпросился поскорее к бабушке.

Бабонька, не отправляйте меня к Зырянову, -- тихо сказал я. -- Не отправляйте. Я хоть чего есть стану. И картошки голые научусь... Санька сказывал -- сначала только с картошек лихотит, потом ничего...

Бабушка резко подняла голову, взглянула на меня размытыми, глубоко ввалившимися глазами:

Это кто же тебе про Зыряновых- то брякнул?

Никто. Сам подумал.

Бабушка подобрала волосы, вытерла глаза ушком платка и прижала меня к себе:

ЧЕ ж тебя, как худу траву с поля, выживают? Удумал, нечего сказать! Дурачок ты мой, дурачок!

Она отстранила меня и ушла в горницу. Там запел, зазвенел замок старинного сундука, почти пустого, и я не поспешил на этот приманчивый звон -- никаких лампасеек, никаких лакомств больше в сундуке бабушки не хранилось.

Бабушки не было долго. Я заглянул в горницу и увидел ее на коленях перед открытым сундуком. Она не молилась, не плакала, стояла неподвижно, ровно бы в забытьи. В руке ее было что-то зажато.

Вот! -- встряхнулась бабушка и разжала пальцы. -- Вот, -- повторила она, протягивая мне руку.

В глубине морщинистой темной ладони бабушки цветком чистотела горели золотые сережки.

Матери твоей покойницы, -- пошевелила спекшимися губами бабушка. -- Все, што и осталось. Сама она их заработала, к свадьбе. На известковом бадоги с Левонтием зиму-зимскую ворочала. По праздникам надевала только. Она бережлива, уважительна была...

Бабушка смолкла, забылась, рука ее все так же была протянута ко мне, и и морщинах, в трещинах ладони все так же радостно, солнечно поигрывали золотом сережки. Я потрогал сережки пальцем, они катнулись на ладони, затинькали чуть слышно. Бабушка мгновенно зажала руку.

Тебе сберегчи хотела. Память о матери. Да наступил черный день...

Губы бабушки мелко-мелко задрожали, но она не позволила себе ослабиться еще раз, не расплакалась, захлопнула крышку сундука, пошла в куть. Там бабушка завернула сережки в чистый носовой платок, затянула концы его зубами и велела позвать Кольчу-младшего.

Собирайся в город, -- молвила бабушка и отвернулась к окну. -- Я не могу...

Кольча-младший надел старый полушубок, подпоясался, убрал сверток за пазуху. Все он делал медленно и молча, прятал глаза при этом. Кольча-младший плыл в лодке вместе с моей мамой, был кормовым, мама на лопашнях. Еще в той лодке была тетка Апроня и с ними семеро или восьмеро людей, но утонула моя мама. Когда лодка налетела на головку сплавной боны и опрокинулась, маму затянуло течением коренной воды под бону, она зацепилась косой за перевязь. Ее искали девять дней. Под боной поискать никому в голову не приходило, и пока не отопрела коса, не выдернулись волосы, болтало, мыло молодую женщину, потом оторвало бревнами, понесло и приткнуло далеко уже от села, возле Шалунина быка. Там ее зацепил багром сплавщик, и ничего уж, видно, святого за душой бродяги не было -- отрезал у нее палец с обручальным кольцом.

Горе было так велико, так оно всех раздавило, что наша родня, не пожаловалась на пикетчиков в сельсовет, лишь горестно, недоуменно качала головой бабушка:

Зачем же над мертвой-то галились? Покарат Господь за надругательство. А я бы и так отдала кольцо, все бы отдала, что есть у меня...

Мамы нет больше года, но Кольча-младший не находит себе места, все старается лаской, добротой загладить какую-то вину, хотя он ни в чем не виноват -- смерть причину найдет. Каково-то идти ему в город, сдавать в "Торгсин" мамины сережки?

Ну, с Богом! -- перекрестила бабушка Кольчу-младшего. -- Хорошеньче смотри за платком-то. Жуликов да мазуриков в городе развелось тучи.

Ничего на это не сказал Кольча-младший. Закурил на дорожку, поднял воротник полушубка, надел собачьи лохмашки и с цигаркой в зубах вышел из избы.

Ты тоже шел бы на улку, к дедушке, -- отвернувшись, молвила бабушка пустым голосом, и я отправился к дедушке, под навес, где он вязал метлы, смолил табак, заглушая голодную, сосущую нудь в животе.

Бабушке хотелось остаться одной. Всегда ее тянуло к людям, всегда она была среди них, всегда в гуще всех событий и в курсе всех деревенских дел, но сегодня ей хотелось быть одной.

Мы с дедом не тревожили ее. Осторожно, словно воры, пробрались и избу. В доме тихо, сумрачно. Лампу мы в этот вечер не зажигали. Керосин у нас кончился, и ужина не просили. "Ехали весь день до вечера, хватились -- ужинать нечего", -- пошутила бы бабушка в другое время. Но она даже не подала голоса и головы не подняла. Пластом лежала бабушка на кровати и не шевелилась, не ругалась, не творила молитв, лишь глаза ее светились во тьме недвижным, лампадным светом.

Кольча-младший принес из города пуд муки, бутылку конопляного масла и горсть сладких маковух -- мне и Алешке гостинец. И еще немножко денег принес. Все это ему выдали в заведении под загадочным названием "Торгсин", которое произносилось в селе с почтительностью и некоторым даже трепетом.

Бабушка завела квашню, намешала в муку мерзлых картошек, мякины, чтобы получилось побольше хлеба, и когда отстряпалась, половину плоских караваев, не вытронувшихся из-за примеси, засунула в котомку. Туда же бросила она узелок с солью, горсть луковиц, и Кольча-младший снова отправился в дорогу. С обозом он отбыл в верховские, богатые села. Верховскими у нас назывались села, расположенные в Ужурском, Новоселовском, Краснотуранском, Минусинском районах и прихакасских степях, потому как все это находилось в верховьях Енисея. И люди тамошние, и обозы, идущие оттуда, большие, длинные обозы с кладью, тоже звались верховскими.

Кольча-младший уехал наниматься на молотьбу. Он умел обращаться с молотилкой и, как утверждала бабушка, равных ему по ловкости и сноровке возле барабана не могло сыскаться. Что это за барабан такой, я не знал. Мне был известен лишь один барабан, в который колотят палками. Но на барабане Кольча-младший намеревался заработать хлеба, и мы стали его ждать.

Дедушка нанялся пилить дрова в сельсовет, и в большом нашем доме, где когда-то дополна было народу, сделалось тихо, пустынно, дверь в горницу заколотили, чтобы не жечь лишние дрова.

Мука из "Торгсина", как ее ни растягивала бабушка, вся до пылинки исстряпалась, надо было что-то снова есть. Дедушка испилил и сложил в поленницы дрова подле сельсовета, получил деньги. Получил он их немного, всего на булку хлеба, как определила бабушка. Она отправилась в город с деньгами, заработанными на дровах ослабевшим от голода дедушкой.

Возвратилась бабушка вечером, с черемуховым батогом в руке. Первый раз взяла она тогда батожок и до смерти с ним уж не расставалась в дальнем походе. В котомке бабушка принесла серый, в банный таз величиною, каравай.

Отрежь скорее парнишке кусочек, -- слабо сказала бабушка деду. -- Замер вовсе парнишка. И себе отрежь.

Она сидела на скамейке не раздевшись, положив обе руки на черемуховую палку. И очень заметно бросилось мне в глаза, какая она стала старая и как согнулась в спине. Дед вынул каравай из котомки, взвесил его на руке и оглядел. Заросшее и без того хмурое его лицо запасмурнело совсем.

Чего ж не поела-то? Дорогой свалилась бы. Лучше, што ль?

Да я отколупнула корочку, пососала и дотащилась вот, слава Богу. Я что? -- Я -- ломовой конь. Режь, режьЖдет ребенок. Алешка-то где?

Я сказал, что Алешка ушел к матери на Усть-Ману, там столовку открыли и кормят сплавщиков казенной пищей. Августа Алешку возле себя теперь прокормит. Они теперь без горя проживут.

И ладно. И ладно. Ты чего, отец? Умер ли, чЕ ли? Прямо беда с тобой...

Дед стоял с ножом в руке над разрезанным караваем и не поворачивался к нам. Спина его, плечи, руки обвисали все ниже, ниже, будто сделался он весь тряпичный, будто и кости смололись в нем сразу, и стал он меньше ростом.

Ты чего? -- тревожно повторила бабушка.

Омманули тебя на базаре, -- глухо вымолвил дед и воткнул ножик за настенную дощечку, за которой торчали вилки, ложки.

К-как омманули? -- Рот бабушки вдруг начал беззвучно шевелиться, сделался черным. Я закричал и прикрыл глаза руками.

Дедушка схватил меня и понес к рукомойнику.

Ат жись! Ат чЕ деется! -- бубнил он, нашаривая уголек за козырьком рукомойника, чтоб умыть меня с уголька -- от испуга и урочества. Уголек куда-то запропастился, дед набрал воды в глубокую ладонь. Всего деда трясло, он все бубнил, бубнил чего-то, и я, не слышавший от него больше трех или пяти слов за день, совсем испугался, попросил посадить меня на печь.

Каравай оказался с начинкой, туфтой, как на блатном языке говорилось. Он только сверху каравай, в середину же запечена мякина.

Бабушка проклинала себя: где были у нее глаза?! -- спрашивала. Лучше бы ей помереть. Счастьем бы она посчитала, если б не дожила до этих дней, не видела бы такого злодейства и жульничества.

Голосила и причитала бабушка долго. Причитая, она успела, между прочим, рассказать, как обрадовалась, когда узрела этот большой каравай, как ее насторожила спервоначала сходная цена, как она боялась, чтоб каравай не перехватили, оттого и не разломила его, полоумная, как выглядели продавцы -- пристойно, на ее взгляд, выглядели, одеты в городское. Рассказала и о том, будто скоро все наладится, будто городским хлеб по карточкам начали выдавать и драк больших на базаре уж нету из-за продуктов.

По мере того как выговаривалась бабушка, легче становилось у меня на душе и дома не так уж страшно. Вот когда рот бабушки беззвучно шевелился и когда сидела она на скамье неподвижно, как каменная, тогда страшно. А так ничего. Так все наладится. Сейчас бабушка поголосит, облегчится и чего-нибудь сообразит.

И в самом деле бабушка скоро позвала меня в куть.

Гложи корочку-то. Корочка у каравая, будь он неладен, хлебна. Мякину-то выковыривай и гложи. Всякой хлеб не без мякины. Отец, ты тоже поешь маленько. ЧЕ сделаш? Им, супостатам, отольются наши слезы. Кто бедного обижат, тот гибель себе накликат. А гляди-ко чего я принесла-а-а! -- пропела бабушка, полезла за пазуху, и вынула черненький, мохнатый комочек. Он сразу запищал, начал тыкаться носом в бабушкину ладонь. -- Тоже жрать хочет, пятнай его! -- через силу улыбнулась бабушка и с непривычной, какой-то детской беспомощностью поглядела на меня, на деда. И было в этом взгляде: "Ну, дура я, старая дура! Можете судить меня, казнить, мне уж все едино. Только хотела я как лучше..."

Никто ее судить и казнить не собирался.

Где это тебе такую чуду Бог послал? -- мирно прогудел дедушка. Он взял за загривок щенка двумя пальцами и поднял в воздух. Щенок разом замолк и только дрыгнул задними лапками, отыскивая опору.

Породистый, видать, холера! Не орет, -- заключил дедушка.

Дед сроду охотником не был, в собаках ничего не понимал, однако мы согласились с ним -- щенок породистый, уж очень он лохмат и уши у него большие, вислые.

Тащусь это я у домов отдыха, -- рассказывала бабушка, уже привычным, напевным голосом, -- а он, горюшко, копошится в снегу, еле уж слышно скулит. Выбросили его на мороз -- околевать. До собак ли? Остановилась это я, смотрю на горюна и плачу, про Витьку нашего думаю. Не будь нас, так же околевать бы его выбросили... -- Бабушка вытерла платком уж летучие, жалостливые слезы и начала раздеваться. -- Счас я, счас, мужики. Из коровенки вытяну молочка. Не надо бы доить ее. Теленок замрет во чреве. Ну да последний раз. А вы пока гложите корку-то, гложите. А щененку-то, Витька, палец дай. Он и уймется. Не омманешь -- не проживешь, так выходит, -- заключила бабушка и сердито покосилась на раскроенный каравай. -- Я скоро. -- Она схватила подойницу с полатей и поспешила во двор, мы с дедом стали выдергивать из каравая, из корочек мякину. Самую большую, выпуклую, будто крышка черепа, корку мы отложили бабушке.

Щенок чмокал, шибко прижимая мой палец к ребристому нЕбу, постанывал и дрожал от голодной истомы.

Вернулась бабушка, принесла на дне подойницы молока и первым делом плеснула щенку. Затем она вынула чугунок из печи, налила всем кипятку и забелила его молоком.

Мы макали корки в чай. Ел дедушка, ела бабушка, ел я, ел лохматый щенок. Он побрякивал банкой и захлебывался.

Ишь ведь, язва, жрет, жре-от! Жить хочет! -- сказала бабушка, глядя на щенка, и тут вздохнула: -- Каждой Божьей твари жить надобно. Ничего, мужики, ничего, крута гора, да забывчива, лиха беда, но избывчива. Выкарабкаемся. Коровенка, Бог даст, скоро отелится. Кольча хлеба заробит. Нам бы до весны, до травочки дотянуть... Наелся, место ишшэт. -- Щенок дохлопал молоко язычишком, ходил кругами по кути на расползающихся ногах. -- Ты его с собой на нечь возьми, заколел он, за всю жизнь не отогреется.

И я забрал щенка с собой на печку. Он заполз мне под мышку, угнездился там и заснул, грея меня своим, еле ощутимым дыханием. А я гладил его по кудрявой шерстке и размягченно думал о том, что "супостатам" отольются бабушкины слезы и что щенок вырастет, собакой сделается.

Баб, а баб, а как мы его звать будем?

Щененка-то? Да так и будем звать -- Шариком. Он ведь ровно шарик. Так и будем. Дрыхнет?

Спи-ит. Под мышку забрался и спит. Щекотно мне от него.

Пусть спит. И человека, и животину жалеть надо, батюшко, потому как у животной тоже душа есть. Памятливая душа. Добро животная пуще человека помнит. Мы вот Шарика отогрели, покормили. Множко ли ему надо-то? А в дому сразу легше сделалось. И помяни ты мое слово... -- Бабушка прервалась, прислушалась к чему-то в темноте настороженно и разом снялась с кровати: -- Ой, больше, Кольча-младший приехал! Отец, ты ничего не слышал?

Да навроде бы ворота скрипели.

Когда мы вышли с дедом на улицу, бабушка уже успела расцеловаться с Кольчей-младшим, что-то говорила ему, плакала, помогала снять котомку.

Витенька! Живой!.. -- шагнул ко мне Кольча-младший, поднял на руки, прижал к небритой щеке. -- Вот и ладно! Вот и ладно! А я тебе гостинец привез!..

Хотя беда приходит пудами, но уходит золотниками, до весны, до травки мы все-таки дотянули, однако с машинкой "Зигнер" пришлось разлучиться. Променяли ее за мешок картошек -- садить было нечего. Первый раз в том году садили наши селяне разрезанную на две, где и на четыре половинки картофелину и шибко сомневались в будущем урожае. В том году вообще много чего происходило и делалось в первый раз. Когда выносили машинку, бабушка ушла из дому и голосила будто по покойнику.

От травки до свежего хлеба и овощей было еще далеко -- и как далеко -- ведь каждый голодный месяц, да что там месяц, день -- вечность, но все же легче сделалось жить.

Кольча-младший вступил в колхоз и женился другорядь. В нашем доме появилась песельница и хохотунья Нюра, беловолосая, легкая нравом, быстрая на ногу. Она пришлась мне по душе, и мы с нею сделались друзьями. Но с бабушкой у них не ладилось. Бабушка самолично сосватала Кольче-младшему невесту, степенную, смиренную, телом дебелую. Я и потом не раз замечал, что люди генеральского склада души не чают в тех, у кого характер ангельски-тихий. Но времена, когда женили, а не женились, к великому огорчению бабушки, прошли. Как-никак город от нашего села находился всего в восемнадцати верстах, и хотя отгораживали его от нас утесы, скалы да перевалы, все равно вольный, безбожный его дух долетал к нам и переворачивал все вверх дном.

Бабушка кляла городское поветрие, сулила глад и мор, -- стращала людей тем, что будут по небу летать железные птицы и огненные змии, что льдом и холодом покроется земля, как сказано в каком-то Писании, которого она не читала и читать не могла, потому как грамоты совсем не знала.

Глад наступил. Мор, хоть и небольшой, тоже был, железные птицы -- аэропланы, летали над горами. Все сбывалось по бабушкиному Писанию. Напуганный жуткими предсказаниями, я забивался под крыльцо или на печку, когда аэропланы пролетали над селом. Однако боялись железных птиц старухи, я да еще кое-какие ребятишки, послабей пупком. Орлы дяди Левонтия ничего не боялись, и когда аэроплан гудел над селом, они, голозадые, высыпали на улицу, кричали в небо:

Ироплап, ироплан!

Посади меня в карман!

А в кармане пуста,

Выросла капуста!..

Корова благополучно отелилась. Кольча-младший и Нюра работали на посевной, им выдавали понемножку жита. Августа на сплавном участке вышла в ударники, ей надбавили паек. Теперь она подсобляла и нам маленько -- через день отправляла порцию каши из столовки.

Вместе с Августой работал на сплаве дядя Ваня. За харчем к нему бегал Кеша. Через гору бегал, через ту самую, которую одолел я когда-то в новых штанах, нам он тоже попутно кашу доставлял.

Ни один уважающий себя чалдон, будь он хоть какого возраста, если есть рядом река и несет она бревна -- пешком не пойдет, твердо зная, что вверх везет беда, вниз несет вода.

В летнюю пору все наши селяне плавали на саликах -- двух, трех или четырех бревнах, сколоченных скобами либо связанных проволокой. Чаще на двух. Четыре -- это уж роскошь. Приезжие люди зажмуривались от страха, узрев человека на двух бревнах посреди бешеной реки. Иной раз спасать выплывали и возвращались обруганные, сконфуженные, разводили руками.

Получив на сплавном участке пайку отца и Августы, Кеша связывал или сколачивал два бревна, пристраивал на них кастрюлю с ухой, в кастрюлю -- чашку с кашей, в кашу -- горбушку хлеба. Затем выбирал доску, какая полегче, и с таким "веслом" отбывал к селу, где я, бабушка и Шарик ждали его. Поскольку за харчем бегал не один Кеша и плавать все любили, то скобы со сплавного участка все перетаскали, добрую проволоку извели.

Раз Кеша связал два толстых бревна завалящим концом веревки и сначала плыл ладно, песню пел: "Налеко в стране Иркуцкой". Салик шел ходко, бухал в боны, в бревна. Но вот поволокло салик к Манскому быку. Бык этот выступал в реку, вода била в его каменный угол. Здесь, как у Караульного быка, имелся унырыш, только еще глубже, провальней. Клокочет, бурлит вода в унырыше и, взлохмаченная, мятая, кругами выбрасывается оттуда, мчится под нависшим брюхом ржавого утеса.

Кеша под Манским быком проплывал много раз, ничего не боялся, еще громче песню орал, чтоб эхо под скалой эхало. Но беда настигла его в самый неподходящий момент. Лопнуло весло. Обломком доски Кеша не урулил салик, его затащило под бык, стукнуло -- и бревна разошлись -- лопнула веревка. Кеша не о себе и не о салике хлопотал в ту гиблую минуту, о кастрюле с пайкой. Кастрюлю он сграбастал, не дал ей утонуть. Меж тем ушла от него половина салика. Остался Кеша на одном бревне и, чтобы не сверзиться в воду, сел на бревно верхом, спустил ноги в реку -- и понесло его, завертело, как хотело, потому что рулить совсем нечем, в руках кастрюля, ноги бревно удерживают.

Сидим мы на бережку: я, бабушка и Шарик, пайку ждем. Я камни и воду бросаю, бабушка о чем-то думает. Шарик умильно смотрит на нее, хвостиком по гальке колотит, шебаршит, рассыпается галька.

Вдали показался человек вроде бы на салике, но почему-то без весла. Таскает человека, кружит, поворачивает то передом, то задом, о боны стукает, но он не гребется и никаких признаков жизни не подает. Бабушка смотрела, смотрела, давай ругаться:

Опеть какой-то сорванец на лесине катится! Опеть балуется! Ну жиганы! Ну сорвиголовы! Тонут, гинут -- все неймется!..

У меня глаз поострее, вижу -- Кеша это наш в аварию попал, как сказать бабушке, не придумаю. Между прочим, шумела бабушка для вида и порядка. Сама тоже на салике плавает. Положит котомку на бревна, перекрестится на известковый завод, на солнце-восход, усядется на салик и скажет:

Отталкивай, батюшко! Восподи, баслови! -- И я оттолкну ее, и она поплывет себе к городу, веселком погребая. Как увидит катер или пароход, закрестится, веслом машет: "Ходу! Ходу сбавляй!" -- чтоб не смыло ее с бревен.

Все суровей смотрит на реку бабушка, все ближе братан подплывает.

Тошно мне! -- охнула бабушка, и ноги у нее подломились. -- Да это, больше, Кешка наш? Что это, каторжанец, плаваш на одном бревне?..

Вож-ж-жа-а-а ло-о-опнула-а-а! -- заревел Кеша. -- Ловите меня-а, а то пайку утоплю-у-у-у!

Столкнули мы с берега чью-то лодку, поймали Кешу ниже села. Еле пальцы его разжали -- так он крепко держал кастрюлю за дужки. Бабушка и ругалась, и смеялась, н крестилась, Кеша носом хлюпал, сидя на нашей печке. Бабушка лечила его и, передавая внука "шорту" -- дяде Ване, наказывала, чтоб он в кузне наковал скоб и сам бы делал Кеше салик, не то жиган этот пайку угопит, не ровен час, и сам решится.

Спала коренная вода на Енисее. Жалица, щавель, дикая редька, медуница, петушки и много чего выросло на лугах. Хлеб наподобие кирпичей стали печь в церкви, приспособленной под пекарню, и выдавать понемногу нa каждого едока. Бабушка причитала и ругалась: изничтожение-де не только храма Божьего, но и женской половины началося. От печки баб устранили, стало быть, их на мыло переделывать надо. Зачем они? Хлеб, кирпичом который, она ни за что есть не станет, потому как он машиной воняет да и на хлеб вовсе не похож.

Не блажи-ко ты, не блажи, -- урезонил ее дедушка, -- давно ли корке были рады?

Бабушка сразу на него, конечно, безбожником, "коммунистом" и аспидом называла, корила, что крестится он для блезиру -- перед едой, чтобы не подавиться, да перед севом и сенокосом, чтоб удача была, потому и хлеб казенный есть ему можно, ей же не пристало "скоромиться".

Ну, не ешь! -- бубнил дедушка в бороду. -- Сердилась старуха три года на мир, а мир того не заметил.

Бабушка сделала вид, будто не расслышала дедушкиного ехидства, скоро, однако, и хлеб, кирпичом который, потихоньку да полегоньку пощипывать стала и незаметно к нему привыкла, оправдываясь:

Люба пишша от Бога, а этот хлебушек в святом месте к тому же испеченный, сталыть, вовсе пишша Божья...

Шарик, которого бабушка звала насмешливо ангелом- хранителем, внимательно ее слушал и со всем, как есть со всем, что она говорила, соглашался и, как бы подводя итог, стучал хвостиком: "Совершенная истина! Ну, из совершенных совершенная!.." Между Шариком и бабушкой шла постоянная, затяжная борьба, в которой победы чаще одерживал Шарик. Главная цель в жизни Шарика -- пробраться в избу, вылакать у кошки молоко и помочиться на веник под рукомойником.

Когда Шарик рос, его все как попало обзывали, тискали, чесали ему пузо. Он опрокидывался вверх лапами перед каждым встречным-поперечным, и никто не мог пройти мимо Шарика, любой и каждый чесал его сытое, пыльное пузо.

Чтоб ты сдох! -- говорили Шарику. -- Экая ты падла! Экая балованная тварь!

Шарик жмурился, высовывал кончик красного языка от блаженства, потешно дрыгал задней лапой. Не думаю, чтоб Шарик понимал, что ему говорили, но одно он усвоил твердо: чем глупей, чем придурковатей себя вести, тем выгодней и лучше прожить на нынешнем свете можно.

Однако в таком селе, как наше, одной придурью не обойдешься. Нужна еще и осторожность. Она пришла к Шарику не сразу. Тот не охотник, тот не хозяин считался у нас, кто не держал свору собак. И каких собак! Во время голода поредела банда наших псов, но как только полегчало с едой, снова во дворах забрехали собаки, снова начали они шляться по селу. Собак у нас держали только лаек, на людей лайки не бросаются, зато меж собой грызутся постоянно.

Шарика отсталые сельские псы принимали за диковинную зверушку и постоянно дежурили у наших ворот, чтоб скараулить эту зверушку и разорвать. В подворотне все время торчали три-четыре собачьих носа. Псы втягивали воздух, рычали, скалились. Шарик, миролюбиво подергивая хвостиком, подползал на брюхе к воротам, чтобы поиметь знакомство и войти в собачью семью добрым другом и товарищем.

Добром это кончиться не могло. Однажды за нашими воротами поднялся страшенный вой, визг, лай.

Тошно мне! -- закричала бабушка и помчалась из дому. -- Шарика вертят! Шарика вертят!.. Цыть! Язвило бы вас! Цыть! Волки ободранные!..

Принесли Шарика из-за ворот на руках, почти бездыханного, слабо постанывающего. Бабушка облепила бедолагу опарой, листьями подорожника, завернула его в старую шубу. Несколько дней Шарик лежал на печи, больной и тихий.

Я-ли тебе не говорила? Я ли тебя не упреждала? -- выговаривала бабушка Шарику. -- Не лезь за ворота, не лезь! Так-то ты меня послушал? Так-то ты мому наказу внял?

Шарик слабенько колотил хвостом, что, дескать, поделаешь, промашка вышла. Хотел по-доброму в коллектив войти, вон люди и те в колхоз объединяются...

Вот тогда-то, во время болезни, донельзя изнеженный Шарик повадился есть у кошки молоко и ходить на веник. Уж как ни стерегла, как ни караулила бабушка Шарика, он все равно улавливал свой момент.

Я те удозорю! Все едино удозорю и носом натычу! -- грозилась бабушка, и, надо сказать, настойчива она была в достижении цели.

Вот Шарик вылез из-под кухонного стола, потянулся -- бабушка лук-батун в окрошку режет и на пса никакого внимания. Шарик ткнулся в кошачью посудину -- нет там молока, он его уж подчистил. Шарик побренчал банкой и подался к рукомойнику. Бабушка лук режет, но вся она настороже. Понюхав веник, Шарик отошел от рукомойника, подумал, подумал и плюхнулся на брюхо среди кути, полежал, полежал, поднялся и снова к венику. Бабушка резко обернулась. На лице ее гнев и торжество. Шарик нюхал веник с невинной мордой. Повернувшись к бабушке, он подрыгал хвостиком: что тут такого особенного? Уж и веник не понюхай!

Ну не бес ли? Не выжига?! -- бессильно упала на скамейку бабушка.

Шарик смело протянул бабушке лапу.

А подь ты к лешему? -- оттолкнула она баловня. -- Ловок ты, ловок! Да и я, брат, не лопоуха! Я все едино тебя удозорю и натычу, натычу!..

Шарик полон внимания. Он слушал и в то же время поглядывал на жестяную банку -- плеснула бы, дескать, молочишка, чем попусту болтать.

Да на уж, облизень!

Через какое-то время дверь избы распахнулась настежь -- это Шарик, разбежавшись, навалился на нее и был таков!

Напрудил ведь! Напрудил! -- простонала бабушка, глянув под рукомойку. И начинался поиск -- под навесом, в амбаре, в стайке, под крыльцом. У бабушки в руке хворостина. Бабушка переполнена возмущением через край, но, смиряя себя, звала нежно, воркующе:

Шаря, Шаря! Иди-ко, миленький, иди-ко, я те молочка дам, молочка-а-а-а!

Шарик ни мур-мур. Шарик сквозь землю провалился.

Тьфу! -- плюнула бабушка и отбросила хворостину. -- Лучше домой не являйся, нечистый дух!

Шарик объявлялся в ту пору, когда бабушка уж поостынет и гнев ее пойдет на убыль. Шарик вежливо скребется лапой в дверь, попискивает:

Не пущу я тебя, супостата, в избу! Не пущу! -- Шарик затих, успокоился. Ему главное сейчас -- слышать голос, почуять, до какой степени еще раскален человек.

Управившись с делами, бабушка брала батог -- для обороны и следовала по селу, проведать своих многочисленных родичей, нужно где чего указать, где в дела вмешаться, кого похвалить, кого побранить. В одном доме промолчат, в другом огрызнутся, в третьем, глядишь, и отпушат бабушку, генералом обзовут. Часто прибывала она с причитаниями домой, клялась, что ноги ее не будет до скончания века в таком-то и таком-то дому, у таких-то и таких-то дочерей и зятьев.

Отгостевала! -- бурчал дедушка.

Следом за бабушкой из дома в дом таскался Шарик. Следом за ним крались деревенские псы, храпели издали, пугая Шарика. Но бабушка не давала своего ангела-хранителя в обиду. Если какой отчаянный пес и выкатывался из подворотни и, невзирая на батог, сшибал Шарика на землю, бабушка хватала его в беремя.

Были живы и не затухли в Шарике охотничьи страсти. Он все время пытался подобраться к курицам и, хотя не изловил ни одной, поползновения свои не оставлял. Когда появились во дворе цыплята, у бабушки возник новый участок борьбы.

Длинный летний вечер. Двери избы распахнуты, окна в горнице открыты. Дед, как всегда, что-то мастерил под навесом. Бабушка молилась, стоя на коленях перед иконостасом в горнице. Я видел сквозь листья герани и завесы красных сережек, как голова ее то возникала за цветками, то опускалась ниже окна.

Мира Заступница, Мати всенежная, я пред Тобою, грешница, мраком одетая. Ты меня благодатью покрой, если постигнет скорбь и страдание... -- Все чаще и чаще мелькала бабушкина голова в окне, слышно было, как она бухалась лбом об пол и голос ее уже на слезе. Мне казалось, бабушка знала, что дед слышал ее, и потому она прибавляла прыти в молитве, чтоб пронять его, доказать, какая она усердная в веровании, а он -- грешник, но она по доброте своей и его грехи замолит. -- Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородица, надеющимся на тя. Да не погибнем мы, да избавимся от бед, ты бо ecи спасение... Ша-а-рик, падина такая! Я вот тебе! -- Забренчала бабушка в раму. Продолжая молиться, она торопливо бормотала, часто в замешательстве крестилась:

Сбил ведь, сбил, нечистый дух! -- Бабушка шевелила губами, вспоминая молитву, и вот громко, обрадованно попела дальше, перескакивая с пятого на десятое, толкуя молитвы на свои лад, приспосабливая их к своей нужде.

И рече ему Пресвятая Богородица: Сыне Мой и Бог Мой. Человеку, который аще похощет от чистого сердца... избавлю его вечные муки огня неугасимого, червия неусыпанного, ада преисподнего. Еще человек в дому своем в чистоте содержит, то в том дому будет рабам здравие, скоту прибыток, к тому дому не прикоснется ни огнь, ни тать...

Бабушка чем дальше, тем самозабвенней колотилась лбом об пол. При этом она одним глазом смотрела слезно на Мати Божию, другим сурово следила за Шариком, который полз меж срубом подвала и заплотом к цыпушкам, укрывшимся в жалице вместе с курнцей-паруньей. Как только Шарик приближался, курица топорщилась, клохтала, дергаясь головой, и, взъерошенная, с индюшку почти сделавшаяся, налетала на Шарика, и он задавал стрекача.

Шарик устраивал спектакль, -- не давал бабушке молиться. Он не мог долго быть без нее, выманивал бабушку на улицу. Не выдержав испытания, бабушка выскакивала на крыльцо, воздевала руки к небу, ругала подлую псину распоследними словами, топала ногою, плевалась. Шарик полз к ней на брюхе, колотил хвостом по земле: виноват, виноват, но ничего с собой поделать не могу...

И если эта история, так горько и печально начавшаяся, заканчивается по-другому, в том повинен тоже Шарик -- лукавая, глупая и преданная собака.

Виктор Петрович Астафьев

«Ангел-хранитель»

В 1933 году село, где жил мальчик Витя, «придавило голодом». Не стало голубей, притихли собаки и шумные ватаги мальчишек. Пропитание себе добывали, кто как умел. Охотники искали в тайге зверя, но тот ушёл далеко в лес, подальше от голода. С добычей возвращались только самые умелые охотники и делили мясо на всё село. Люди потянулись в город, сдавать «барахло и золотишко» в «Торгсин».

Семьёй Вити руководила бабушка, изворотливая в хозяйстве и предприимчивая в делах. Своих домочадцев — Витю, дедушку и сына Кольчу-младшего — она называла «мужиками». Вскоре к ним присоединился ещё один «мужик», Алёшка — двоюродный брать Вити. Мать Алёшки, тётка Августа, с лесозаготовок перешла работать на Усть-Манский сплавной участок, где ей обещали давать паёк. Вскоре оказалось, что обещанный паёк семью не прокормит, и вход пошло содержимое старинного бабушкиного сундука. Через некоторое время из всего богатства в доме осталась лишь старинная швейная машинка «Зингер», которую никто не хотел покупать. Семья начала питаться картофельными очистками, мякиной и прочей дрянью.

Витя был слабым ребёнком, переболевшим лихорадкой и ревматизмом. Вскоре ноги совсем перестали его держать. Когда мальчик чуть не умер, наевшись мёрзлой картошки, бабушка не выдержала и решилась расстаться с золотыми серёжками — единственной памятью о Витиной матери, утонувшей около года назад. Отнести серёжки в «Торгсин» поручили Кольче-младшему. Он управлял лодкой, в которой плыла его сестра, поэтому винил себя в её гибели, и старался почаще баловать сироту.

Принеся из города пуд муки, бутыль конопляного масла и немного денег, Кольча-младший отправился на заработки в богатые сёла, расположенные в верховьях Енисея, а дедушка нанялся в сельсовет пилить дрова. Вскоре еда опять кончилась. Взяв заработанные ослабевшим от голода дедушкой деньги, бабушка отправилась в город и принесла огромный каравай. Хлеб оказался «фальшивым»: под румяной корочкой обнаружилась несъедобная начинка из мякины. Бабушка долго голосила и причитала, а потом достала из-за пазухи маленького щенка — его выбросили умирать на мороз.

Щенок, названный Шариком, принёс удачу. В тот же вечер с деньгами и гостинцами вернулся Кольча-младший, и бабушка сумела дотянуть до весны. Швейную машинку, правда, пришлось продать, чтобы купит мешок картошки для посева. Весной Кольча-младший женился во второй раз. Вместе с женой, хохотуньей Нюрой, он работал на посевной, за что им выдавали немного жита. Бабушкина корова благополучно отелилась. Алёшку забрала мать, которая вышла в ударники. Теперь от её увеличенного пайка перепадало и бабушкиным «мужикам».

С Шариком бабушка пребывала в постоянной конфронтации — щенок повадился выпивать кошачье молоко, мочиться на веник и гоняться за курами. Однако, несмотря на Шариковы проказы, бабушка всегда называла его ангелом-хранителем своей семьи. Пересказала Юлия Песковая

На дворе был 33-й год – время холода и голода. Мало кто жил хорошо, вот и в семье Вити сводили концы с концами. Народу жило много, а денег на продукты совсем не было. Семьей занималась бабушка. Она же была и главной добытчицей. Всех своих мужиков (так она называла всех членов семьи мужского пола от мала до велика) она и кормила, и подбадривала, как могла. «Мужики» были уверены – с бабушкой они не пропадут, лишь бы она сама от голода и холода не сдала. Со временем к Вите, дедушке и Кольче-младшему добавился Алешка, сын тетки Августы. Бабушке пришлось отнести в город все свои праздничные скатерти, чтобы обменять хоть на какую-то еду. Августа приносила по субботам немного еды, но ее Алешке не хватало даже поужинать. На еду поменяли и дедушкин новый полушубок, и бабушкину одежду, приготовленную «на смерть». В доме из ценного оставалась только бабушкина швейная машинка «Зигнер», да и то, только потому, что ее никто не хотел менять. Когда «барахло» на обмен в доме закончилось, стало совсем туго. Всем, но особенно ослабленному лихорадкой Вите. Он сильно сдал и опух. И бабушка запаниковала. Без Вити она не видела смысла жить. Кольче-младшему пришлось сначала выменять семейную реликвию (золотые сережки) на продукты, а после отправиться на заработки на молотьбу. Сережки мамы Вити должны были ему остаться как память о матери. Но настал черный день и их выменяли на еду. Бабушка и Кольча очень сильно переживали. Дедушка хоть и ослабел, но нанялся пилить дрова в сельсовет, но на те деньги, что он заработал, бабушка купила каравай с обманом. Есть было нечего. Ели корку от каравая. Зато из города бабушка принесла славного щенка, который скрасил их жизнь и принес им удачу. Выменянных в «Торгсине» продуктов и денег хватило до возвращения Кольчи-младшего с заработков. Кольча-младший женился на Нюре, им давали понемногу жита. Тетка Августа вышла в ударники и передавала кашу из столовки. Корова отелилась, Кеша (внук дяди Вани) привозил пауку каши. Жизнь понемногу налаживалась. И все благодаря Шарику, ангелу-хранителю...

Астафьев В.П.

Ангел-хранитель

В тридцать третьем году наше село придавило голодом. Замолкли песни, заглохли свадьбы и гулянки, притихли собаки, не стало голубей. Шумные ватаги ребятишек не сыпались на санках с яра, скотина во дворах ревела под ножом, кони начали падать среди улиц. Сразу захмурели и вроде бы состарились дома. Углы у них были, как челюсти у голодных людей, сухи и костлявы.

Кто как, кто чем добывал в эту пору пропитание. Охотники мяли снега в тайге, отыскивали диких коз, сохатых, маралов, медвежьи берлоги. Но снега в ту зиму были глубокие. Кроме того, есть поверье, будто людская беда чуется и зверьем, якобы отходит зверь дальше в тайгу, в неприступные горы, словом, голод гонит и волка из колка.

Удачливый человек Александр Ярославцев все же добыл медведя. Братья Верехтины и Саламатин-старик привезли коз. Поделились охотники с соседями чем могли, но у каждого своя семья, родни и друзей не перечесть.

Город всегда был бедой и выручкой нашего села. Он потреблял сельскую продукцию: дрова, молоко, мясо, рыбу, овощи, ягоды. Он одевал и спаивал. Он был гостеприимен, пока получал из деревни что ему надо было. С пустыми руками и с порожними подводами город встречал мужиков неохотно. Он и сам был голоден, этот большой и теперь неприветливый город.

В тот год, именно в тот год, безлошадный и голодный, появились на зимнике мужики и бабы с котомками, понесли барахло и золотишко, у кого оно было, на мену, в "Торгсин".

Наша семья, ведомая бабушкой, изворотливой в хозяйстве, предприимчивой в делах, не раз голодавшей и бедовавшей за свою жизнь, мало-мало перебивалась. Бабушка усохла. Кость на ней выступила, характер ее, крутой и шумный, заметно смягчился.

Ничего, мужики, ничего. До весны дотянем, а там...

Мужики -- дедушка, Кольча-младший и я -- слушали бабушку и понимали, что с нею не пропадем, лишь бы не сдала она, не свалилась. Снова пришел к нам жить еще один "мужик" -- Алешка. Тетка Августа перешла с лесозаготовок на Усть-Манский сплавной участок. Заимки на Мане перестали существовать, на полях пошла работа другого порядка: катали и возили по ним лес, громоздили штабеля там, где росли картошка, рожь и пшеница. Дед без пашни потерялся, не знал, куда себя девать и где сеять хлеб.

Чего сделаш, мужики? -- толковала бабушка насчет Алешки. -- Куда его денешь? Гуске паек давать на сплаву будут...

Она словно бы оправдывалась за Алешку. Но в нашей семье и раньше не принято было обсуждать бабушкины действия, теперь и подавно.

Августа по воскресеньям приходила с Усть-Маны, приносила муки, крупы. Один раз консерву принесла -- "поросенок в желе". Желе это самое, по-нашему студень, в банке было, но поросенка мы там но нашли. От него в банку запечатали шкурку с косточкой.

На Августин паек надеяться нечего, поняли мы после "поросенка в желе".

Бабушка затолкала в котомку вязаные праздничные скатерти, отнесла их в город и променяла на хлеб. Потом дедушкин новый полушубок отнесла, потом свою, бережно, по деревенской традиции хранимую -- для смертного часа -- одежду: платье, чулки, платок, чувяки и нижнюю бязевую юбку.

Есть надо было каждый день, а барахло на рынке все падало и падало в цене. Да и сколько барахла в крестьянской семье, которая никогда не жила в больших достатках?

Бабушка несколько раз снимала самодельный фанерный чехол с машины "Зигнер", оглаживала рукой ее изношенное тело так, будто та была живая и теплая. Но машинка была так стара, так некорыстна с виду, что за нее ничего бы и не дали. Кроме того, работала машинка только потому, что бабушка до тонкостей знала ее характер. Зауросит, бывало, машинка -- нитки рвать станет или вовсе шить откажется -- бабушка поднимет ее корпус, обнажит с исподу сложные механизмы, поглядит, поговорит с машинкой, пальцем ткнет в одно, в другое место, где из масленки помажет, где сметаной, дунет, плюнет -- и, глядишь, застрочила машинка пулеметом, ожила на радость нашего и всех ближних домов. Машинка хотя и была бабушкина, но в то же время как бы принадлежала и многим другим людям. Бабушка обшивала на ней почти полсела. И хотя в голодный год шить никто ничего не приносил, бабы все же с беспокойством заглядывали в нашу горницу -- здесь ли машинка? Всем им да и бабушке тоже верилось -- пока есть машинка, стоит на своем месте -- живы и надежды на то, что минуют беды, что поработает еще она, будут люди шить обновы. Бабушка и не прочь бы "оторвать от сердца машинку", да чтоб только не увозить ее из села, здесь бы кому променять и после либо выкупить ее обратно, либо знать, что тут она, поблизости, всегда на нее посмотреть можно, даже пошить, и, таким образом, машинка как бы не совсем уйдет из бабушкиной жизни.

Но никто в деревне машинку не выменивал, а когда отказался от нее и заезжий ямщик, сказавши, что пока он ее довезет, так она и рассыплется, бабушка успокоилась.

Да я лучше пересолю и выхлебаю, чем машины решусь...

Но пересаливать и хлебать совсем сделалось нечего. Начали и мы есть картофельные очистки, неободранное просо пополам с мякиной, всякую дрянь стали есть.

Я всегда был в семье на особом положении. И мне всегда отделялся самый лучший, самый сладкий кусок. И никто против этого не возражал -- так должно быть, так положено. А после того как я переболел лихорадкой, да еще ревматизм меня донимал постоянно, все наши особенно заботились обо мне и отказывали себе во всем, только чтоб я был сыт, одет и не хворал.

Ослабел я скорее всех. Начал опухать. И ноги, худые мои ноги перестали меня слушаться, ходил я, шатаясь, голова у меня кружилась.

Тягостно и угрюмо сделалось в нашем доме.

Стойко державшаяся бабушка хоть и наставляла нас, носи платье, не складывай, терпи горе, не сказывай, но сама все чаще и чаще смахивала с лица слезы, тревожный ее, иссушенный бедою взгляд все дольше задерживался на мне.

Однажды наелись мы мерзлых картошек. С молоком ели картошки, с солью, и вроде бы все довольны остались, но меня начало мутить и полоскало так, что бабушка еле отводилась со мною.

Мужики! Надо что-то делать, мужики... -- взревела она. -- Пропадет парнишка, А он пропадет -- и я не жилец на этом свете. Я и дня не переживу...

Мужики тягостно молчали, думали. Дед и прежде-то говорил только в крайней необходимости, теперь, лишившись заимки, вовсе замолк, вздыхал только так, что тайга качалась -- по заключению бабушки. Добиться от него разговора сделалось совсем невозможно. Бабушка глядела на Кольчу-младшего, тоже осунувшегося, посеревшего. А был он всегда румян, весел и деловит.

Мне показалось, бабушка смотрела на Кольчу-младшего не просто так, со скрытым смыслом смотрела, ровно бы ждала от него какого-то решения или совета.

Что ж, мама, -- заговорил медленно Кольча-младший и опустил глаза. -- Тут уж считаться не приходится... Тут уж из двух одно: или потерять парнишку, или...

Бабушка не дослушала его, уронила голову на стол. Не голосила она, не причитала, как обычно, плакала, надсадно, загнанно всхрапывая. Кости на ее большой плоской спине ходуном ходили, в то время как руки, выкинутые на стол, лежали мертво. Крупные, изношенные в работе руки, с крапинками веснушек, с замытыми переломанными ногтями, покоились как бы отдельно от бабушки.

Кольча-младший достал кисет, начал лепить цигарку, но отвернулся, ровно бы поперхнувшись, закашлял и с недоделанной цигаркой, с кисетом в руке быстро ушел из избы, бухая половицами. Дед крякнул скрипуче, длинно и вышел следом за Кольчей-младшим.

Состоялся какой-то важный и тягостный совет. Какой, я не знал, но смутно догадывался -- касается он меня. Мне в голову взбрело, будто хотят меня куда-то отправить, может, к тетке Марии и к ее мужу Зырянову, у которых я уже гостил в год смерти мамы, но жить у бездетных и скопидомных людей мне не поглянулось, и я выпросился поскорее к бабушке.

Бабонька, не отправляйте меня к Зырянову, -- тихо сказал я. -- Не отправляйте. Я хоть чего есть стану. И картошки голые научусь... Санька сказывал -- сначала только с картошек лихотит, потом ничего...

Бабушка резко подняла голову, взглянула на меня размытыми, глубоко ввалившимися глазами:

Это кто же тебе про Зыряновых- то брякнул?

Никто. Сам подумал.

Бабушка подобрала волосы, вытерла глаза ушком платка и прижала меня к себе:

ЧЕ ж тебя, как худу траву с поля, выживают? Удумал, нечего сказать! Дурачок ты мой, дурачок!

Она отстранила меня и ушла в горницу. Там запел, зазвенел замок старинного сундука, почти пустого, и я не поспешил на этот приманчивый звон -- никаких лампасеек, никаких лакомств больше в сундуке бабушки не хранилось.

Бабушки не было долго. Я заглянул в горницу и увидел ее на коленях перед открытым сундуком. Она не молилась, не плакала, стояла неподвижно, ровно бы в забытьи. В руке ее было что-то зажато.

Вот! -- встряхнулась бабушка и разжала пальцы. -- Вот, -- повторила она, протягивая мне руку.

В глубине морщинистой темной ладони бабушки цветком чистотела горели золотые сережки.

Матери твоей покойницы, -- пошевелила спекшимися губами бабушка. -- Все, што и осталось. Сама она их заработала, к свадьбе. На известковом бадоги с Левонтием зиму-зимскую ворочала. По праздникам надевала только. Она бережлива, уважительна была...

Бабушка смолкла, забылась, рука ее все так же была протянута ко мне, и и морщинах, в трещинах ладони все так же радостно, солнечно поигрывали золотом сережки. Я потрогал сережки пальцем, они катнулись на ладони, затинькали чуть слышно. Бабушка мгновенно зажала руку.

Тебе сберегчи хотела. Память о матери. Да наступил черный день...

Губы бабушки мелко-мелко задрожали, но она не позволила себе ослабиться еще раз, не расплакалась, захлопнула крышку сундука, пошла в куть. Там бабушка завернула сережки в чистый носовой платок, затянула концы его зубами и велела позвать Кольчу-младшего.

Собирайся в город, -- молвила бабушка и отвернулась к окну. -- Я не могу...

Кольча-младший надел старый полушубок, подпоясался, убрал сверток за пазуху. Все он делал медленно и молча, прятал глаза при этом. Кольча-младший плыл в лодке вместе с моей мамой, был кормовым, мама на лопашнях. Еще в той лодке была тетка Апроня и с ними семеро или восьмеро людей, но утонула моя мама. Когда лодка налетела на головку сплавной боны и опрокинулась, маму затянуло течением коренной воды под бону, она зацепилась косой за перевязь. Ее искали девять дней. Под боной поискать никому в голову не приходило, и пока не отопрела коса, не выдернулись волосы, болтало, мыло молодую женщину, потом оторвало бревнами, понесло и приткнуло далеко уже от села, возле Шалунина быка. Там ее зацепил багром сплавщик, и ничего уж, видно, святого за душой бродяги не было -- отрезал у нее палец с обручальным кольцом.

Горе было так велико, так оно всех раздавило, что наша родня, не пожаловалась на пикетчиков в сельсовет, лишь горестно, недоуменно качала головой бабушка:

Зачем же над мертвой-то галились? Покарат Господь за надругательство. А я бы и так отдала кольцо, все бы отдала, что есть у меня...

Мамы нет больше года, но Кольча-младший не находит себе места, все старается лаской, добротой загладить какую-то вину, хотя он ни в чем не виноват -- смерть причину найдет. Каково-то идти ему в город, сдавать в "Торгсин" мамины сережки?

Ну, с Богом! -- перекрестила бабушка Кольчу-младшего. -- Хорошеньче смотри за платком-то. Жуликов да мазуриков в городе развелось тучи.

Ничего на это не сказал Кольча-младший. Закурил на дорожку, поднял воротник полушубка, надел собачьи лохмашки и с цигаркой в зубах вышел из избы.

Ты тоже шел бы на улку, к дедушке, -- отвернувшись, молвила бабушка пустым голосом, и я отправился к дедушке, под навес, где он вязал метлы, смолил табак, заглушая голодную, сосущую нудь в животе.

Бабушке хотелось остаться одной. Всегда ее тянуло к людям, всегда она была среди них, всегда в гуще всех событий и в курсе всех деревенских дел, но сегодня ей хотелось быть одной.

Мы с дедом не тревожили ее. Осторожно, словно воры, пробрались и избу. В доме тихо, сумрачно. Лампу мы в этот вечер не зажигали. Керосин у нас кончился, и ужина не просили. "Ехали весь день до вечера, хватились -- ужинать нечего", -- пошутила бы бабушка в другое время. Но она даже не подала голоса и головы не подняла. Пластом лежала бабушка на кровати и не шевелилась, не ругалась, не творила молитв, лишь глаза ее светились во тьме недвижным, лампадным светом.

Кольча-младший принес из города пуд муки, бутылку конопляного масла и горсть сладких маковух -- мне и Алешке гостинец. И еще немножко денег принес. Все это ему выдали в заведении под загадочным названием "Торгсин", которое произносилось в селе с почтительностью и некоторым даже трепетом.

Произведение: рассказ “Ангел-хранитель

Вид: урок получения новых знаний и умений.

Тип: урок-исследование.

Тема урока: “Живой любовью согретый” мир души ребенка.

Бабушка, бабушка!
Виноватый перед тобою, я пытаюсь воскресить
Тебя в памяти, рассказать о тебе людям.

В. П. Астафьев.

Цели урока:

Обучающая:

  • сделать идейно-художественный анализ рассказа В. П. Астафьева, формируя навыки работы с эпическим текстом, языком писателя.

Развивающая:

  • развивать читательские интересы учащихся, способствовать формированию аналитического мышления и эмоционального потенциала,
  • стимулировать развитие интеллектуальных навыков анализа, синтеза, обобщения,
  • развивать речь.

Воспитывающая:

  • способствовать процессу духовного развития, формированию устойчивых ценностных ориентаций, воспитывать любовь и уважение к малой родине, родному языку.

Методические задачи:

  • применение исследовательского метода в групповой работе
  • организация работы по проблемным вопросам в группе,
  • формирование коммуникативных навыков у учащихся.

Методы и формы учебной деятельности

1 Оргмомент 1 Слово учителя. Работа с презентацией
2 Подготовка учащихся к активному сознательному усвоению знаний 2 Фронтальная форма познавательной работы. Реализация домашнего задания
3 Организация групповой работы 3 Выразительное чтение по ролям. Рефлексия
4 Усвоение новых знаний. Реализация

полученных знаний

4 Составлению лингвистического словаря произведения
5 Закрепление и обобщение новых знаний 5 Работа в группе по созданию образовательного продукта
6 Информирование учащихся о домашнем задании 6 Мотивационное домашнее задание. Демонстрация видеофильма

План урока:

Подготовка к уроку:

Учащиеся:

  1. Прочтение текста рассказа в. П. Астафьева “ангел-хранитель”.
  2. Написание отзыва о рассказе в читательском дневнике.
  3. Написание сочинения по воспоминаниям дедушек или бабушек о жизни сибиряков перед войной.
  4. Составление лингвистического словаря произведения.
  5. Подготовка выразительного чтения по ролям фрагментов рассказа.
  1. Создание компьютерной презентации “Рожденный Сибирью”.
  2. Отбор видеоматериала и музыкального сопровождения.
  3. Распределение учащихся по творческим группам: “лингвисты”, “аналитики”, “чтецы”, “эксперты”, “теоретики”.
  4. Подготовка раздаточного материала для творческих групп.
  5. Собрание лингвистических словарей красноярского края.

Оформление доски:

  1. Портрет писателя в. П. Астафьева.
  2. Тема урока, эпиграф.
  3. Экран и проектор.
  4. Магнитофон.
  5. Рисунки учащихся к произведению.

Ход урока.

1.Оргмомент

2.Мотивационное начало урока.

Слово учителя. Демонстрация презентации “Рожденный Сибирью”.

Современная литература богата любимыми именами, но для нас, сибиряков, имя Виктора Петровича Астафьева особенно дорого.

Интерес к Астафьеву – личный интерес огромного числа наших современников. Каждое его произведение делалось общественным событием, его произведения изучают в школе. Трудно найти язык, на который не были бы переведены его произведения. Они издаются большими тиражами и в нашей стране и во многих других странах. И тем не менее книги Астафьева не залеживаются в магазинах, а книги о нем – вообще невозможно достать.

Лично мне кажется, что ни у одного писателя современности не найти такого яркого и ясного, как у Астафьева, понимания национальных, моральных норм, которые никогда не устаревая, входят в нашу душу, формируют ее, учат ценить абсолютные ценности. И любим мы Астафьева за те добрые чувства, которые будит он в нас, за ту несравненную художественную радость, которую получаем, читая его, за то, что он входит в нашу жизнь, как необходимость, как грусть, как счастье, как негодование, как слезы

И ты стараешься строже жить. Задумываешься над словом, над совершенным поступком. Откуда в нем это? Из детства. “Все мы родом из детства” , – сказал классик. И это так.

В произведениях Астафьева отразилась почти вся биография писателя. “Я родился при свете лампы в деревенской бане. Об этом мне рассказывала бабушка”, – напишет Астафьев в “Звездопаде”.

Ему не было еще и семи лет, когда он потерял мать. Она утонула в Енисее. С той поры река отметиной пройдет по всем его произведениям, он проведет на реке свои лучшие часы, дни, о которых напишет книги, и в каждой из них он помянет свою мать. Она останется в его жизни светлой тенью, воспоминанием, прикосновением…

В одном из очерков Астафьев написал: “Если бы мне было дано повторить жизнь,– я бы выбрал ту же самую, очень насыщенную событиями, радостями, победами, поражениями, восторгами и горестями утрат…. И лишь одно я бы попросил у своей судьбы – оставить со мною маму. Ее мне не хватало всю жизнь, и особенно остро не хватает сейчас…”

Не будь сиротства, Астафьев бы и “Последний поклон” не так написал. Но он собрал в этой книге как в большущей сибирской избе всю свою родню. Всех земляков, чтобы согреться возле них и согреть нас, его читателей, воспоминаниями о своем детстве.

Давайте вглядимся в лица дорогих и близких сердцу писателя людей, к которым он сохранил благодарную память на всю жизнь

3. Организация групповой работы “Лингвистов”, “Аналитиков”, “Теоретиков”, “Чтецов”, “Экспертов”.

Выдача раздаточного материала. Постановка задач группам.

Время для самостоятельной работы -10-15минут.

Реализация творческого задания групп.

Слово учителя.

Рассказ, о котором мы сегодня будем говорить, вошел в сборник “Последний поклон”, который создавался в течение долгих 20 лет. Это рассказ “Ангел-хранитель”. Он имеет ярко выраженный автобиографический характер.

Вопрос “Теоретикам :

– Как вы понимаете выражение “автобиографический рассказ”?

– Понравился ли вам этот рассказ?

– Что запомнилось больше всего?

– Как вы определите тему рассказа?

– На какие части вы бы разделили рассказ? Как называется этот ряд событий?

4.Творческое задание группе “Аналитиков”:

– Какие слова в рассказе показались трудными для понимания?

5. Реализация творческого задания группы “Лингвистов”:

лингвистический словарь рассказа Астафьева “Ангел-хранитель”.

В произведениях Астафьева слово устное и письменное приближены. Народная русская речь как современная, так и старинная, делает рассказ исторически достоверным источником знаний о деревенском прошлом. “Прошлое, – писал Гейне,– родина души человека”.

– Какое время описано в рассказе?

– Чем запомнился селянам этот год?

– Каким это время запомнилось жителям Красноярска?

– Что нового вы узнали о Красноярске и красноярцах перед войной?

6. Реализация домашнего задания: сочинение-воспоминание бабушек и дедушек учащихся о их жизни в 30-е гг прошлого века.

– Как изменилась жизнь семьи Потылицыных в голодный 1933 год, описанная В. П. Астафьевым?

– Что предприняла бабушка, чтобы преодолеть голод?

– Почему именно Кольче-младшему поручила бабушка пойти в город и продать золотые сережки?

– Как бабушка переживала расставание с золотыми серёжками, памятью о дочери?

Но вот закончилась мука из “Торгсина”. И вот новое испытание выпадает на долю семьи Потылицыных.

7.Реализация творческого задания группы “Чтецы”.

Чтение по ролям фрагмента со слов “Дед стоял с ножом в руке…” до слов “Только хотела я как лучше…” Рефлексия.

– Как семья пережила этот обман?

– Какую “чуду” бог послал бабушке?

Чтение по ролям фрагмента от “Тащусь я это у домов отдыха…” до слов “Ангел-спаситель явился…” Рефлексия.

– Что изменилось в жизни мальчика с появлением Шарика?

– Какие смешные истории вы можете рассказать о Шарике?

– На чем основан комизм этих эпизодов?

Чтение по ролям фрагмента со слов “Между Шариком и бабушкой шла постоянная затяжная борьба…” до слов “Он всё равно улавливал свой момент…” Рефлексия.

– Кто и почему назвал Шарика “Ангелом-спасителем”, “знамением”?

– Кто, на ваш взгляд, на самом деле Ангел-хранитель в рассказе? Почему?

– Как вы думаете, что может означать выражение “Ангел – хранитель”?

Живой, любовью согретый и любовью одаривающий образ бабушки Катерины Петровны проходит через весь рассказ. Давайте послушаем связный рассказ о бабушке, подготовленный творческой группой.

8. Реализация творческого задания группы “Аналитиков”.

Задание группе “Аналитиков”:

Составьте связный рассказ о бабушке Катерине Петровне, включив в него цитаты, свои наблюдения, выводы.

Перед читателем в рассказе встает правдивый образ старой деревенской женщины, смело, решительно ведущей большое и не очень складное семейство, через жизненные невзгоды. Память писателя воскрешает и внешний облик, и отчетливо звучащий голос бабушки – то ласковый, то бранчливый, то песенный.

– Так какая на ваш взгляд главная мысль в рассказе?

9.Слово учителя.

Лучшие страницы своей книги “Последний поклон”, куда и вошел рассказ “Ангел – хранитель”, Астафьев посвятил тому, кто с детства формировал его мировоззрение, – Екатерине Петровне Потылицыной. Запало в душу Витьке бабушкино умение в тяжелый час поворачиваться к свету. Голодно в деревне, самим есть нечего, а она несет в дом брошенного щенка, обманул ее внук, но пряничного коня с розовой гривой она ему все же купила.

Через бабушку, дедушку, дядьев и теток своих постигал Астафьев в буднях, в работе, в заботах общинную русскую традицию, здоровые земные корни, красоту и суровость родной сибирской земли.

Доброта, взаимопомощь, любовь, жертвенность – вот то светоносное начало, которое дает жизнь душе ребенка.

Долг свой перед бабушкой (“Рассказать о тебе людям…”) писатель Астафьев выполнил. Его согревала надежда на то, “что люди, которым я рассказывал о тебе, в своих бабушках и дедушках, в своих близких и любимых людях отыщут тебя…”.

10. Домашнее задание:

написать сочинение о своих бабушках или дедушках.



Просмотров