М. Пересказ романа "Преступление и наказание" Достоевского Ф.М Преступление и наказание 4 часть сокращении

Свидригайлов пришел просить Раскольникова об организации его свидания с Авдотьей Романовной. «Одного меня, без рекомендации, и на двор к себе не пустит». Он признался Раскольникову, что по-настоящему полюбил его сестру. «Вы просто-напросто мне противны, правы вы или не правы», — отвечал тот на попытку Свидригайлова представить себя жертвой неразделенной любви в истории с Авдотьей Романовной. О смерти своей жены (ходили слухи, что он виноват в ней) Свидригайлов сказал, что его совесть совершенно спокойна: «Медицинское следствие обнаружило апоплексию, произошедшую от купания после плотного обеда с бутылкой вина. Я ударил хлыстиком всего два раза, даже знаков не оказалось». Свидригайлов цинично утверждал, что Марфа Петровна была даже рада этому, потому что история с сестрой Раскольникова уже всем надоела, и ей не о чем было рассказывать, приезжая с город. А после побоев мужа она сразу же велела заложить карету и поехала в город с визитами.

Несмотря на довольно бесцеремонные вопросы Раскольникова, Свидригайлов был спокоен и сказал, что Родион кажется ему странным. Свидригайлов упомянул, что раньше был шулером, что сидел в тюрьме за долги, но Марфа Петровна его выкупила. Они поженились и уехали жить к ней в деревню. Она его любила, но держала документ против него на случай, если он решит взбунтоваться. Так он и прожил безвыездно в деревне 7 лет. Свидригайлов так часто упоминал в разговоре Марфу Петровну, что Раскольников прямо спросил, не скучает ли он по ней. «Право, может быть...».

Свидригайлов подробно рассказал о посещениях Марфы Петровны, которая является к нему после смерти. Потом признался, что ему являлась не только она, но и его дворовый человек, в смерти которого его тоже обвиняла молва. Раскольникова утомили рассуждения Свидригайлова, балансирующие на грани здравого смысла и бреда сумасшедшего. Он попросил Свидригайлова прямо сказать, что ему нужно. Тот сказал, что Авдотья Романовна не должна выйти замуж за Лужина. Свидригайлов задумал вояж, некоторое путешествие. Дети его обеспечены, они у тетки. Он хотел бы в присутствии Раскольникова повидаться с Авдотьей Романовной, объяснить ей, что от господина Лужина не будет никакой ей выгоды. Он его хорошо понимает, ссора с его женой произошла именно потому, что она состряпала эту свадьбу. Он хочет испросить извинения у сестры Раскольникова за все те неприятности, которые причинил ей, а затем предложить ей 10 тысяч рублей, чтобы облегчить разрыв с Лужиным.

Раскольников отказался передавать сестре это дерзкое предложение Свидригайлова. Но тот пригрозил, что в таком случае будет сам добиваться свидания с сестрой Раскольникова, и тот обещал передать сестре его предложение. В конце визита Свидригайлов сказал, что Марфа Петровна завещала Авдотье Романовне три тысячи рублей.

Далее в 4 части романа «Преступление и наказание» Достоевский рассказывает о том, что в дверях Свидригайлов столкнулся с Разумихиным. Раскольников и Разумихин отправились к матери и сестре Родиона на встречу с Лужиным. По дороге Разумихин рассказал ему, что попытался поговорить С Порфирием Петровичем и Заметовым об их подозрениях, но «они точно не понимают». В коридоре они столкнулись с Лужиным, и в комнату вошли все вместе.

Петр Петрович имел вид оскорбленного человека. Разговор поначалу не клеился. Потом Петр Петрович заговорил о Свидригайлове, считая своим долгом предупредить дам, что тот сразу после похорон жены оправился в Петербург. Он сообщил, что Марфа Петровна не только выкупила его в свое время из тюрьмы, но ее стараниями затушено было уголовное дело, за которое Свидригайлов мог бы попасть в Сибирь. Дуня попросила рассказать об этом поподробнее. Выяснилось, что Свидригайлов находился в близких отношениях с иностранкой Ресслих. У нее жила племянница, девочка лет 15-ти, глухонемая. Тетка обращалась с ней очень жестоко. Однажды девочка была найдена на чердаке удавившеюся. Официально было объявлено, что это самоубийство, но ходили слухи, что ребенок был жестоко оскорблен Свидригайловым. Лужин упомянул о смерти дворового человека Филиппа, в которой обвиняли также Свидригайлова. По поводу Филиппа Авдотья Романовна заметила, что слышала, будто этот Филипп был ипохондриком, домашним философом и удавился от насмешек окружающих, а не от побоев хозяина.

Раскольников сообщил присутствующим, что Свидригайлов был у него и просил передать сестре некоторое предложение. Что именно предлагал Свидригайлов, Раскольников говорить отказался, сообщил также, что Марфа Петровна завещала Дуне три тысячи рублей. Лужин собрался уходить, поскольку Раскольников не рассказал, в чем именно состоит предложение Свидригайлова и не была удовлетворена его просьба об отсутствии Раскольникова при их свидании. Дуня ответила, что специально пригласила брата, чтобы решить возникшее между ними недоразумение. Лужин считает, что Пульхерия Александровна и Дуня, которые бросили все и приехали в Петербург, сейчас находятся полностью в его власти. Раскольников уличил Лужина во лжи. Ведь он отдал деньги матери несчастной вдове, а не ее дочери, которую видел тогда в первый раз, писал об этом Петр Петрович.

Лужин был уверен в беспомощности своих жертв. Видя их независимость и спокойную уверенность в себе, он пришел в бешенство. От злости он пригрозил, что уйдет сейчас навсегда. Дуня ответила, что и не хочет его возвращения. Лужин, уже не владея собой, начал говорить, что сделал Дуне предложение, пренебрегая общественным мнением и восстанавливая ее репутацию, весьма надеясь на благодарность. «Теперь я вижу, что поступил опрометчиво!» После этих слов Разумихин хотел буквально выбросить его из комнаты, но Родион остановил его и спокойно сказал Лужину, чтобы он убирался вон. Тот несколько секунд смотрел на него с бледным и искаженным лицом, потом вышел из комнаты. Спускаясь с лестницы, он еще предполагал, что это дело можно поправить.

Придя домой Лужин чувствовал глубокое негодование против «черной неблагодарности» невесты. А между тем, сватаясь к ней, он был уверен в нелепости всех сплетен, ходивших о ней. Но он высоко ценил свою решимость возвысить Дуню до себя. Выговаривая об этом Дуне, он на самом деле высказал свою тайную мысль, что все будут им любоваться за этот подвиг. Дуня была ему просто необходима. Он давно с упоением помышлял о женитьбе на благонравной, но непременно бедной девице, хорошенькой и образованной, очень запуганной, много испытавшей в жизни, которая считала бы его своим благодетелем, подчиняясь беспрекословно ему и только ему. И вот эта мечта почти осуществилась. Явилась девушка гордая, добродетельная, воспитанная, развитием выше его. И над таким существом он будет безгранично владычествовать! Кроме того, он хотел сделать в Петербурге карьеру, а такая жена, как Дуня, могла бы привлечь в нему людей, создать ореол. И вот все это рушилось. Лужин решил завтра же все это исправить, уладить.

В комнате у Пульхерии Александровны все горячо обсуждали случившееся. Мать радовалась, что бог спас ее дочь от такого человека, как Лужин. Все радовались. Только Раскольников сидел мрачный и неподвижный. Его попросили рассказать о предложении Свидригайлова. Он коротко передал предложение денег и просьбу о свидании, заметив, что сам отказался за Дуню от денег. Ясно, что у него скорее всего нехорошие планы на уме. Родион признался, что Свидригайлов вел себя довольно странно, с признаками помешательства. Видимо, сказалась смерть Марфы Петровны. Разумихин пообещал следить за Свидригайловым, чтобы защитить Дуню от него. Пульхерия Александровна заговорила об отъезде из Петербурга, раз с Лужиным теперь порвано. Но Разумихин предложил им остаться в городе. На три тысячи Марфы Петровны и на его одну тысячу, которую обещал дядя, они могли бы организовать собственное издательство. Эта мысль всем очень понравилась.

Родион вспомнил об убийстве и собрался уходить. «Я хотел сказать, что нам лучше пока не видеться некоторое время. Я приду, когда можно будет. Забудьте меня совсем. Когда надо, я приду, а теперь, коли любите меня, забудьте совсем. Иначе я вас возненавижу!»

Родион ушел. Все страшно испугались этих слов. Разумихин побежал догонять Родиона. Оказалось, что Раскольников ждал его в конце коридора. Он попросил друга быть завтра у сестры с матерью. «Я приду... если можно будет. Прощай! Оставь меня, а их не оставь! Понимаешь меня?» Разумихин вернулся к Пульхерии Александровне, успокаивал обеих, клялся, что Родиону нужно отдохнуть, обещал сообщать им о его состоянии.

4 часть романа «Преступление и наказание» продолжается тем, что Раскольников отправился к Соне. Сонина комната больше походила на сарай. Раскольников заговорил с ней об отце, Катерине Ивановне. Вспомнил, что, по словам Мармеладова, Катерина Ивановна Соню била. Та прервала его. «Нет, что вы. Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок. У ней ум помешался от горя». Раскольников заговорил о будущем Сони и других детей Катерины Ивановны. Ясно, что Катерина Ивановна тяжело больна и долго не протянет, сама Соня скоро может оказаться в больнице при ее работе и тоже умереть. Тогда у Поленьки будет только такой же путь, как у самой Сони, и такой же конец. Но Соня уверена, что бог не допустит такого ужаса.

Он заговорил с ней о Боге, что он ей делает за то, что она ему молится? «Все делает!» — быстро прошептала она. Раскольников все время ходил по комнате и видел книгу, лежащую на камине. Он взял ее посмотреть. Оказалось, что это «Новый Завет». Книга была старая. Соня рассказала, что эту книгу принесла ей Лизавета, и они вместе ее часто читали. Раскольников попросил Соню прочитать ему про воскрешение Лазаря. Закончив читать, Соня закрыла книгу и отвернулась от него. Родион сказал, что Соня загубила свою жизнь, чтобы спасти родных. Они вместе прокляты и теперь им идти по одной дороге. Он ушел. Соня провела эту ночь в лихорадке и бреду. Разные мысли роились у нее в голове. «Он, должно быть, ужасно несчастен!., бросил мать и сестру... говорил, что без нее жить не может. О господи!»

За дверью справа, которая отделяла квартиру Сони от квартиры Гертруды Ресслих, была промежуточная комната. Она давно пустовала, и Соня считала ее необитаемой. Однако во все время разговора у двери пустой комнаты стоял господин и внимательно все слушал. Этот разговор так понравился ему, что он принес даже стул и поставил его у двери, чтобы удобнее было слушать в следующий раз. Этим господином был Свидригайлов.

На другое утро Раскольников отправился в контору в Порфирию Петровичу. Он был готов к новому бою. Донес или не донес на него мещанин, бросивший ему в лицо слово «убивец»? Он ненавидел Порфирия и боялся этой ненавистью обнаружить себя. Раскольников думал, что его сразу пригласят в кабинет, но ему пришлось подождать. Он дал себе слово больше молчать, приглядываться и прислушиваться. В этот момент его позвали в кабинет.

Порфирий встретил гостя с самым веселым и приветливым видом. «Он, однако, мне обе руки протянул, а ни одной не дал», — подумал Раскольников. Оба следили друг за другом, но как только их взгляды встречались, тотчас отводили глаза. Раскольников сказал, что принес необходимую бумагу о часах. Порфирий начал говорить о том, что спешить некуда, что его квартира находится за перегородкой. Но его слова не соответствовали серьезному, мыслящему взгляду, которым Порфирий смотрел на Раскольникова. Это разозлило его. Он сказал, что у следователей есть такой прием — заговорить с подозреваемым о пустяках, а потом огорошить прямым и коварным вопросом. Порфирий начал смеяться, Раскольников было тоже рассмеялся, но потом прекратил. Получилось, что Порфирий смеется своему гостю прямо в лицо. Раскольников понял, что есть что-то, чего он еще не знает.

Порфирий говорил, что допрос в виде свободной, дружеской беседы может дать больше, чем допрос по всей форме. Как будущему юристу, он привел Раскольникову пример: «Считай я кого-то за преступника, зачем я раньше срока начну его беспокоить, хотя и улики против него имею? Отчего бы не дать ему погулять по городу? Посади я его слишком рано, так я этим ему нравственную опору дам. Вот вы говорите улики, да ведь улики о двух концах... Да оставь я иного господина совсем одного, не бери я его, не беспокой, но что б знал каждую минуту или подозревал, что я все знаю, денно и нощно за ним слежу. Так ведь он сам придет или наделает чего-нибудь, что уже точной уликой будет. Нервы-то... вы их забыли! Пусть он походит по городу, а я и так знаю, что он моя жертва. Куда ему бежать? За границу? Нет, за границу поляк бежит, а не он. В глубину отечества? Да ведь там настоящие русские мужики живут, ведь развитый, современный человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как наши мужики, жить! Он у меня психологически не убежит», — рассуждал Порфирий.

Раскольников сидел бледный. «Это уже не кошка с мышью, как вчера, он умнее. Но нет у тебя доказательств, пугаешь ты меня, хитришь!» Он решил молчать и дальше. Порфирий продолжал: «Вы, Родион Романович, — молодой человек, остроумный. Но действительность и натура есть важная вещь. Остроумие — великая вещь, где уж бедному следователю угадать все. Да ведь натура выручает. А вот об этом и не подумает увлекающаяся молодежь! Он, положим, и солжет удачно, наихитрейшим образом. Да в самом интересном, в самом наискандальнейшем месте и упадет в обморок… Да не душно ли вам, что вы так побледнели?»

Раскольников просил не беспокоиться и вдруг захохотал. Порфирий посмотрел на него и начал хохотать вместе с ним. Раскольников резко прервал свой смех и серьезно сказал, что теперь ясно видит, что Порфирий подозревает его в убийстве старухи и ее сестры Лизаветы. Если у него есть на то основание, то может арестовать его, а если нет, то смеяться над собой в глаза он не позволит. Его глаза загорелись бешенством. «Не позволю!» — кричал Раскольников. Порфирий сделал озабоченный вид, начал успокаивать Родиона. Потом приблизил свое лицо к Раскольникову и почти прошептал, что его слова могут услышать и что же тогда им сказать? Но Родион машинально повторял эту фразу. Порфирий Петрович предложил Раскольникову воды. Испуг и участие Порфирия были так натуральны, что Раскольников замолчал. Порфирий стал говорить, что у Родиона был припадок, а себя нужно беречь. Вот и вчера приходил к нему Дмитрий Прокофьевич (Разумихин) и такое говорил, что мы только руками развели. Уж из моих язвительных слов он такое вывел? Уж не от вас ли он приходил? Раскольников уже немного успокоился, сказал, что Разумихин приходил не от него, но он знал, зачем тот приходил к Порфирию.

«Я ведь, батюшка, и не такие ваши подвиги знаю. Я знаю, что вы ходили нанимать квартиру, в колокольчик звонили, про кровь спрашивали, работников и дворника с толку сбили. Я понимаю ваше тогдашнее душевное настроение, да ведь вы так себя с ума сведете. Негодование ваше от обид сперва, от судьбы, а потом от квартального уж очень кипит. Вот вы мечетесь, чтобы заставить всех заговорить, и скорее покончить с этим. Угадал я ваше настроение? Да ведь вы так не только себя, но и Разумихина закружите, потому что уж очень он добрый человек». Раскольников с удивлением рассматривал ухаживающего за ним Порфирия. Тот продолжал: «Да, был такой случай у меня. Один тоже наклепал на себя убийство, факты подвел, сбил с толку всех и каждого. Сам он неумышленно стал причиной убийства, как только узнал он, что убийцам дал повод, так затосковал, стало ему представляться, что это он убил. Но сенат это дело разобрал, и несчастный был оправдан. Так можно и горячку нажить, если по ночам ходить в колокольчики звонить, да про кровь спрашивать. Это болезнь, Родион Романович!»

Раскольников уже не понимал ход рассуждений Порфирия, в чем был подвох. Он настаивал, что ходил в квартиру старухи в полном сознании, а не в бреду. Порфирий утверждал, что Раскольников нарочно сказал, что знал о визите Разумихина к Порфирию и настаивает на сознательном приходе в квартиру старухи. Порфирий считал, что Раскольников ведет с ним тонкую игру. «Я не дам себя мучить, арестуйте меня, обыщите по всей форме, но не играйте со мной!» — в бешенстве кричал Родион. Порфирий на это ответил со своей лукавой улыбкой, что он пригласил Раскольникова по-домашнему, по-дружески. В исступлении Раскольников закричал, что не нужна ему эта дружба. «Вот возьму фуражку и уйду. Ну, что теперь скажешь?» Он схватил фуражку и пошел к двери. «А сюрпризик-то не хотите посмотреть?» — захихикал Порфирий, останавливая его около двери. «Сюрпризик, вот тут у меня за дверью сидит», — продолжал он. «Ты лжешь и дразнишь меня, чтобы я себя выдал!» — закричал Родион, пытаясь открыть дверь, за которой сидел «сюрпризик» Порфирия. «Да уж больше себя и выдать уже нельзя, батюшка. Ведь вы в исступление пришли!» — «Лжешь ты все! У тебя фактов нет, одни догадки!» — закричал Родион.

В этот момент послышался шум и произошло то, на что не могли рассчитывать ни Порфирий, ни Родион. В комнату ворвался после непродолжительной борьбы в дверях бледный человек. Он был молод, одет как простолюдин. Это был маляр Николай, который красил пол в квартире этажом ниже, в доме убитой процентщицы. Он сказал, что убил старуху и Лизавету. Это сообщение было совершенно неожиданным для Порфирия. Николай сказал, что на него нашло помрачение и он убил топором обеих женщин. А по лестнице он сбегал для отвода глаз после убийства. «Не свои слова говорит», —- пробормотал Порфирий. Он спохватился и, взяв Раскольникова за руку, показал на дверь. «Вы этого не ожидали?» — спросил Родион, который сильно приободрился после появления Николая. «Да и вы, батюшка, не ожидали. Ишь ручка-то как дрожит!»

Раскольников вышел, проходя через канцелярию, он увидел обоих дворников из дома старухи. На лестнице его остановил Порфирий, сказал, что им еще раз нужно будет поговорить по всей форме, и они еще увидятся. Родион отправился домой. Он понимал, что скоро выяснится, что Николай врет. Но его признание давало Родиону некоторую передышку в борьбе с умным Порфирием. Дома Раскольников все время думал о своем разговоре в конторе. Наконец, он встал, чтобы идти на похороны Мармеладова, и тут вдруг дверь в его комнату сама открылась. На пороге стоял вчерашний человек, словно из-под земли. Раскольников помертвел. Человек помолчал и потом молча поклонился Родиону. Он просил простить его за «злобные мысли». Оказалось, что этот мещанин стоял в воротах во время разговора Родиона с дворниками. После этого разговора он пошел за Родионом и узнал его имя и адрес. С этим он пошел в следователю и все ему рассказал. Он сидел за закрытой дверью во время беседы Родиона и Порфирия и слышал, как «тот его истязал». Мещанин и был тем сюрпризом, о котором говорил Порфирий. Услышав признание Николая, мещанин понял, что ошибался, считая Родиона убийцей, и пришел просить у него прощения. У Родиона отлегло от сердца. Это означало, что Порфирий по-прежнему не имеет никаких веских доказательств вины Родиона. Родион почувствовал себя увереннее. «Теперь мы еще поборемся!» — с усмешкой думал он, спускаясь по лестнице.


А Раскольников пошел прямо к дому на канаве, где жила Соня. Дом был трехэтажный, старый и зеленого цвета. Он доискался дворника и получил от него неопределенные указания, где живет Капернаумов портной. Отыскав в углу на дворе вход на узкую и темную лестницу, он поднялся наконец во второй этаж и вышел на галерею, обходившую его со стороны двора. Покамест он бродил в темноте и в недоумении, где бы мог быть вход к Капернаумову, вдруг, в трех шагах от него, отворилась какая-то дверь; он схватился за нее машинально.

Это я… к вам, - ответил Раскольников и вошел в крошечную переднюю. Тут, на продавленном стуле, в искривленном медном подсвечнике, стояла свеча.

Это вы! Господи! - слабо вскрикнула Соня и стала как вкопанная.

Куда к вам? Сюда?

И Раскольников, стараясь не глядеть на нее, поскорей прошел в комнату.

Через минуту вошла со свечой и Соня, поставила свечку и стала сама перед ним, совсем растерявшаяся, вся в невыразимом волнении и, видимо, испуганная его неожиданным посещением. Вдруг краска бросилась в ее бледное лицо, и даже слезы выступили на глазах… Ей было и тошно, и стыдно, и сладко… Раскольников быстро отвернулся и сел на стул к столу. Мельком успел он охватить взглядом комнату.

Это была большая комната, но чрезвычайно низкая, единственная отдававшаяся от Капернаумовых, запертая дверь к которым находилась в стене слева. На противоположной стороне, в стене справа, была еще другая дверь, всегда запертая наглухо. Там уже была другая, соседняя квартира, под другим нумером. Сонина комната походила как будто на сарай, имела вид весьма неправильного четырехугольника, и это придавало ей что-то уродливое. Стена с тремя окнами, выходившая на канаву, перерезывала комнату как-то вкось, отчего один угол, ужасно острый, убегал куда-то вглубь, так что его, при слабом освещении, даже и разглядеть нельзя было хорошенько; другой же угол был уже слишком безобразно тупой. Во всей этой большой комнате почти совсем не было мебели. В углу, направо, находилась кровать; подле нее, ближе к двери, стул. По той же стене, где была кровать, у самых дверей в чужую квартиру, стоял простой тесовый стол, покрытый синенькою скатертью; около стола два плетеных стула. Затем, у противоположной стены, поблизости от острого угла, стоял небольшой, простого дерева комод, как бы затерявшийся в пустоте. Вот все, что было в комнате. Желтоватые, обшмыганные и истасканные обои почернели по всем углам; должно быть, здесь бывало сыро и угарно зимой. Бедность была видимая; даже у кровати не было занавесок.

Соня молча смотрела на своего гостя, так внимательно и бесцеремонно осматривавшего ее комнату, и даже начала, наконец, дрожать в страхе, точно стояла перед судьей и решителем своей участи.

Я поздно… Одиннадцать часов есть? - спросил он, все еще не подымая на нее глаз.

Есть, - пробормотала Соня. - Ах да, есть! - заторопилась она вдруг, как будто в этом был для нее весь исход, - сейчас у хозяев часы пробили… и я сама слышала… Есть.

Я к вам в последний раз пришел, - угрюмо продолжал Раскольников, хотя и теперь был только в первый, - я, может быть, вас не увижу больше…

Вы… едете?

Не знаю… все завтра…

Так вы не будете завтра у Катерины Ивановны? - дрогнул голос у Сони.

Не знаю. Все завтра утром… Не в том дело: я пришел одно слово сказать…

Он поднял на нее свой задумчивый взгляд и вдруг заметил, что он сидит, а она все еще стоит перед ним.

Что ж вы стоите? Сядьте, - проговорил он вдруг переменившимся, тихим и ласковым голосом.

Она села. Он приветливо и почти с состраданием посмотрел на нее с минуту.

Какая вы худенькая! Вон какая у вас рука! Совсем прозрачная. Пальцы как у мертвой.

Он взял ее руку. Соня слабо улыбнулась.

Я и всегда такая была, - сказала она.

Когда и дома жили?

Ну, да уж конечно! - произнес он отрывисто, и выражение лица его, и звук голоса опять вдруг переменились. Он еще раз огляделся кругом.

Это вы от Капернаумова нанимаете?

Они там, за дверью?

Да… У них тоже такая же комната.

Все в одной?

В одной-с.

Я бы в вашей комнате по ночам боялся, - угрюмо заметил он.

Хозяева очень хорошие, очень ласковые, - отвечала Соня, все еще как бы не опомнившись и не сообразившись, - и вся мебель, и все… все хозяйское. И они очень добрые, и дети тоже ко мне часто ходят…

Это косноязычные-то?

Да-с… Он заикается и хром тоже. И жена тоже… Не то что заикается, а как будто не все выговаривает. Она добрая, очень. А он бывший дворовый человек. А детей семь человек… и только старший один заикается, а другие просто больные… а не заикаются… А вы откуда про них знаете? - прибавила она с некоторым удивлением.

Мне ваш отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях стояла

Соня смутилась.

Я его точно сегодня видела, - прошептала она нерешительно.

Отца. Я по улице шла, там подле, на углу, в десятом часу, а он будто впереди идет. И точно как будто он. Я хотела уж зайти к Катерине Ивановне…

Вы гуляли?

Да, - отрывисто прошептала Соня, опять смутившись и потупившись.

Катерина Ивановна ведь вас чуть не била, у отца-то?

Ах нет, что вы, что вы это, нет! - с каким-то даже испугом посмотрела на него Соня.

Так вы ее любите?

Ее? Да ка-а-ак же! - протянула Соня жалобно и с страданием сложив вдруг руки. - Ах! вы ее… Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок… Ведь у ней ум совсем как помешан… от горя. А какая она умная была… какая великодушная… какая добрая! Вы ничего, ничего не знаете… ах!

Соня проговорила это точно в отчаянии, волнуясь и страдая, и ломая руки. Бледные щеки ее опять вспыхнули, в глазах выразилась мука. Видно было, что в ней ужасно много затронули, что ей ужасно хотелось что-то выразить, сказать, заступиться. Какое-то ненасытимое сострадание, если можно так выразиться, изобразилось вдруг во всех чертах лица ее.

Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы ничего, ничего не знаете… Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная… Она справедливости ищет… Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует… И хоть мучайте ее, а она несправедливого не сделает. Она сама не замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается… Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая!

А с вами что будет?

Соня посмотрела вопросительно.

Они ведь на вас остались. Оно, правда, и прежде все было на вас, и покойник на похмелье к вам же ходил просить. Ну, а теперь вот что будет?

Не знаю, - грустно произнесла Соня.

Они там останутся?

Не знаю, они на той квартире должны; только хозяйка, слышно, говорила сегодня, что отказать хочет, а Катерина Ивановна говорит, что и сама ни минуты не останется.

С чего ж это она так храбрится? На вас надеется?

Ах нет, не говорите так!.. Мы одно, заодно живем, - вдруг опять взволновалась и даже раздражилась Соня, точь-в-точь как если бы рассердилась канарейка или какая другая маленькая птичка. - Да и как же ей быть? Ну как же, как же быть? - спрашивала она, горячась и волнуясь. - А сколько, сколько она сегодня плакала! У ней ум мешается, вы этого не заметили? Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично было, закуски были и все… то руки ломает, кровью харкает, плачет, вдруг стучать начнет головой об стену, как в отчаянии. А потом опять утешится, на вас она все надеется: говорит, что вы теперь ей помощник и что она где-нибудь немного денег займет и поедет в свой город, со мною, и пансион для благородных девиц заведет, а меня возьмет надзирательницей, и начнется у нас совсем новая, прекрасная жизнь, и целует меня, обнимает, утешает, и ведь так верит! так верит фантазиям-то! Ну разве можно ей противоречить? А сама-то весь-то день сегодня моет, чистит, чинит корыто сама, с своею слабенькою-то силой, в комнату втащила, запыхалась, так и упала на постель; а то мы в ряды еще с ней утром ходили, башмачки Полечке и Лене купить, потому у них все развалились, только у нас денег-то и недостало по расчету, очень много недостало, а она такие миленькие ботиночки выбрала, потому у ней вкус есть, вы не знаете… Тут же в лавке так и заплакала, при купцах-то, что недостало… Ах, как было жалко смотреть.

Ну и понятно после того, что вы… так живете, - сказал с горькою усмешкой Раскольников.

А вам разве не жалко? Не жалко? - вскинулась опять Соня, - ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах как теперь целый день вспоминать было больно!

Соня даже руки ломала говоря, от боли воспоминания.

Это вы-то жестокая?

Да я, я! Я пришла тогда, - продолжала она плача, - а покойник и говорит: «прочти мне, говорит, Соня, у меня голова что-то болит, прочти мне… вот книжка», у Лебезятникова, тут живет, он такие смешные книжки все доставал. А я говорю: «мне идти пора», так и не хотела прочесть, а зашла я к ним, главное чтоб воротнички показать Катерине Ивановне; мне Лизавета, торговка, воротнички и нарукавнички дешево принесла, хорошенькие, новенькие и с узором. А Катерине Ивановне очень понравились, она надела и в зеркало посмотрела на себя, и очень, очень ей понравились: «подари мне, говорит, их, Соня, пожалуйста». Пожалуйста попросила, и уж так ей хотелось. А куда ей надевать? Так: прежнее, счастливое время только вспомнилось! Смотрится на себя в зеркало, любуется, и никаких-то, никаких-то у ней платьев нет, никаких-то вещей, вот уж сколько лет! И ничего-то она никогда ни у кого не попросит; гордая, сама скорей отдаст последнее, а тут вот попросила, - так уж ей понравились! А я и отдать пожалела, «на что вам, говорю, Катерина Ивановна?» Так и сказала, «на что». Уж этого-то не надо было бы ей говорить! Она так на меня посмотрела, и так ей тяжелотяжело стало, что я отказала, и так это было жалко смотреть… И не за воротнички тяжело, а за то, что я отказала, я видела. Ах, так бы, кажется, теперь все воротила, все переделала, все эти прежние слова… Ох, я… да что!.. вам ведь все равно!

Эту Лизавету торговку вы знали?

Да… А вы разве знали? - с некоторым удивлением переспросила Соня.

Катерина Ивановна в чахотке, в злой; она скоро умрет, - сказал Раскольников, помолчав и не ответив на вопрос.

Ох, нет, нет, нет! - И Соня бессознательным жестом схватила его за обе руки, как бы упрашивая, чтобы нет.

Да ведь это ж лучше, коль умрет.

Нет, не лучше, не лучше, совсем не лучше! - испуганно и безотчетно повторяла она.

А дети-то? Куда ж вы тогда возьмете их, коль не к вам?

Ох, уж не знаю! - вскрикнула Соня почти в отчаянии и схватилась за голову. Видно было, что эта мысль уж много-много раз в ней самой мелькала, и он только вспугнул опять эту мысль.

Ну а коль вы, еще при Катерине Ивановне, теперь, заболеете и вас в больницу свезут, ну что тогда будет? - безжалостно настаивал он.

Ах, что вы, что вы! Этого-то уж не может быть! - и лицо Сони искривилось страшным испугом.

Как не может быть? - продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, - не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется? На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить, и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а дети плакать… А там упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а дети…

Ох, нет!.. Бог этого не попустит! - вырвалось наконец из стесненно груди у Сони. Она слушала, с мольбой смотря на него и складывая в немой просьбе руки, точно от него все и зависело.

Раскольников встал и начал ходить по комнате. Прошло с минуту. Соня стояла, опустив руки и голову, в страшной тоске.

А копить нельзя? На черный день откладывать? - спросил он, вдруг останавливаясь перед ней.

Нет, - прошептала Соня.

Разумеется, нет! А пробовали? - прибавил он чуть не с насмешкой.

Пробовала.

И сорвалось! Ну, да разумеется! Что и спрашивать!

И опять он пошел по комнате. Еще прошло с минуту.

Не каждый день получаете-то?

Соня больше прежнего смутилась, и краска ударила ей опять в лицо.

Нет, - прошептала она с мучительным усилием.

С Полечкой, наверно, то же самое будет, - сказал он вдруг.

Нет! нет! Не может быть, нет! - как отчаянная, громко вскрикнула Соня, как будто ее вдруг ножом ранили. - Бог, бог такого ужаса не допустит!..

Других допускает же.

Нет, нет! Ее бог защитит, бог!.. - повторяла она, не помня себя.

Да, может, и бога-то совсем нет, - с каким-то даже злорадством ответил Раскольников, засмеялся и посмотрел на нее.

Лицо Сони вдруг страшно изменилось: по нем пробежали судороги. С невыразимым укором взглянула она на него, хотела было что-то сказать, но ничего не могла выговорить и только вдруг горько-горько зарыдала, закрыв руками лицо.

Вы говорите, У Катерины Ивановны ум мешается; у вас самой ум мешается, - проговорил он после некоторого молчания.

Прошло минут пять. Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее. Наконец подошел к ней; глаза его сверкали. Он взял ее обеими руками за плечи и прямо посмотрел в ее плачущее лицо. Взгляд его был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали… Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ее ногу. Соня в ужасе от него отшатнулась, как от сумасшедшего. И действительно, он смотрел как совсем сумасшедший.

Что вы, что вы это? Передо мной! - пробормотала она, побледнев, и больно-больно сжало вдруг ей сердце.

Он тотчас же встал.

Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, - как-то дико произнес он и отошел к окну. - Слушай, - прибавил он, воротившись к ней через минуту, - я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца… и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою.

Ах, что вы это им сказали! И при ней? - испуганно вскрикнула Соня, - сидеть со мной! Честь! Да ведь я… бесчестная… я великая, великая грешница! Ах, что вы это сказали!

Не за бесчестие и грех я сказал это про тебя, а за великое страдание твое. А что ты великая грешница, то это так, - прибавил он почти восторженно, - а пуще всего, тем ты грешница, что понапрасну умертвила и предала себя. Еще бы это не ужас! Еще бы не ужас, что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только стоит глаза раскрыть), что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь! Да скажи же мне наконец, - проговорил он, почти в исступлении, - как этакой позор и такая низость в тебе рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!

А с ними-то что будет? - слабо спросила Соня, страдальчески взглянув на него, но вместе с тем как бы вовсе и не удивившись его предложению. Раскольников странно посмотрел на нее.

Он все прочел в одном ее взгляде. Стало быть, действительно у ней самой была уже эта мысль. Может быть, много раз и серьезно, что теперь почти и не удивилась предложению его. Даже жестокости слов его не заметила (смысла укоров его и особенного взгляда его на ее позор, она, конечно, тоже не заметила, и это было видимо для него). Но он понял вполне, до какой чудовищной боли истерзала ее, и уже давно, мысль о бесчестном и позорном ее положении. Что же, что же бы могло, думал он, по сих пор останавливать решимость ее покончить разом? И тут только понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети-сироты и та жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с своею чахоткой и со стуканием об стену головою.

Но тем не менее ему опять-таки было ясно, что Соня с своим характером и с тем все-таки развитием, которое она получила, ни в каком случае не могла так оставаться. Все-таки для него составляло вопрос: почему она так слишком уже долго могла оставаться в таком положении и не сошла с ума, если уж не в силах была броситься в воду? Конечно, он понимал, что положение Сони есть явление случайное в обществе, хотя, к несчастию, далеко не одиночное и не исключительное. Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая жизнь ее могли бы, кажется, сразу убить ее при первом шаге на отвратительной дороге этой. Что же поддерживало ее? Не разврат же? Весь этот позор, очевидно, коснулся ее только механически; настоящий разврат еще не проник ни одною каплей в ее сердце: он это видел; она стояла перед ним наяву…

«Ей три дороги, - думал он: - броситься в канаву, попасть в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий сердце». Последняя мысль была ему всего отвратительнее; но он был уже скептик, он был молод, отвлеченен и, стало быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход, то есть разврат, был всего вероятнее.

«Но неужели ж это правда, - воскликнул он про себя, - неужели ж и это создание, еще сохранившее чистоту духа, сознательно втянется наконец в эту мерзкую, смрадную яму? Неужели это втягивание уже началось, и неужели потому только она и могла вытерпеть до сих пор, что порок уже не кажется ей так отвратительным? Нет, нет, быть того не может! - восклицал он, как давеча Соня, - нет, от канавы удерживала ее до сих пор мысль о грехе, и они, те… Если же она до сих пор еще не сошла с ума… Но кто же сказал, что она не сошла уже с ума? Разве она в здравом рассудке? Разве так можно говорить, как она? Разве в здравом рассудке так можно рассуждать, как она? Разве так можно сидеть над погибелью, прямо над смрадною ямой, в которую уже ее втягивает, и махать руками, и уши затыкать, когда ей говорят об опасности? Что она, уж не чуда ли ждет? И наверно так. Разве все это не признаки помешательства?»

Он с упорством остановился на этой мысли. Этот исход ему даже более нравился, чем всякий другой. Он начал пристальнее всматриваться в нее.

Так ты очень молишься богу-то, Соня?- спросил он ее.

Соня молчала, он стоял подле нее и ждал ответа.

Что ж бы я без бога-то была? - быстро, энергически прошептала она, мельком вскинув на него вдруг засверкавшими глазами, и крепко стиснула рукой его руку.

«Ну, так и есть!» - подумал он.

А тебе бог что за это делает? - спросил он, выпытывая дальше.

Соня долго молчала, как бы не могла отвечать. Слабенькая грудь ее вся колыхалась от волнения.

Молчите! Не спрашивайте! Вы не стоите!.. - вскрикнула она вдруг, строго и гневно смотря на него.

«Так и есть! так и есть!» - повторял он настойчиво про себя.

Все делает! - быстро прошептала она, опять потупившись.

«Вот и исход! Вот и объяснение исхода!» - решил он про себя, с жадным любопытством рассматривая ее.

С новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» - твердил он про себя.

На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.

Это откуда? - крикнул он ей через комнату. Она стояла все на том же месте, в трех шагах от стола.

Мне принесли, - ответила она, будто нехотя и не взглядывая на него.

Кто принес?

Лизавета принесла, я просила.

«Лизавета! Странно!» - подумал он. Все у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой. Он перенес книгу к свече и стал перелистывать.

Где тут про Лазаря? - спросил он вдруг.

Соня упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к столу.

Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня.

Она искоса глянула на него.

Не там смотрите… в четвертом евангелии… - сурово прошептала она, не подвигаясь к нему.

Найди и прочти мне, - сказал он, сел, облокотился на стол, подпер рукой голову и угрюмо уставился в сторону, приготовившись слушать.

«Недели через три на седьмую версту, милости просим! Я, кажется, сам там буду, если еще хуже не будет», - бормотал он про себя.

Соня нерешительно ступила к столу, недоверчиво выслушав странное желание Раскольникова. Впрочем, взяла книгу.

Разве вы не читали? - спросила она, глянув на него через стол, исподлобья. Голос ее становился все суровее и суровее.

Давно… Когда учился. Читай!

А в церкви не слыхали?

Я… не ходил. А ты часто ходишь?

Н-нет, - прошептала Соня.

Раскольников усмехнулся.

Понимаю… И отца, стало быть, завтра не пойдешь хоронить?

Пойду. Я и на прошлой неделе была… панихиду служила.

По Лизавете. Ее топором убили.

Нервы его раздражались все более и более. Голова начала кружиться.

Ты с Лизаветой дружна была?

Да… Она была справедливая… она приходила… редко… нельзя было. Мы с ней читали и… говорили. Она бога узрит.

Странно звучали для него эти книжные слова, и опять новость: какие-то таинственные сходки с Лизаветой, и обе - юродивые.

«Тут и сам станешь юродивым! заразительно!» - подумал он. - Читай! - воскликнул он вдруг настойчиво и раздражительно.

Соня все колебалась. Сердце ее стучало. Не смела как-то она ему читать. Почти с мучением смотрел он на «несчастную помешанную».

Зачем вам? Ведь вы не веруете?.. - прошептала она тихо и как-то задыхаясь.

Читай! Я так хочу! - настаивал он, - читала же Лизавете!

Соня развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она, и все не выговаривалось первого слога.

«Был же болен некто Лазарь, из Вифании…» - произнесла она наконец, с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пересекло, и в груди стеснилось.

Раскольников понимал отчасти, почему Соня не решалась ему читать, и чем более понимал это, тем как бы грубее и раздражительнее настаивал на чтении. Он слишком хорошо понимал, как тяжело было ей теперь выдавать и обличать все свое. Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть еще с самого отрочества, еще в семье, подле несчастного отца и сумасшедшей от горя мачехи, среди голодных детей, безобразных криков и попреков. Но в то же время он узнал теперь, и узнал наверно, что хоть и тосковала она и боялась чего-то ужасно, принимаясь теперь читать, но что вместе с тем ей мучительно самой хотелось прочесть, несмотря на всю тоску и на все опасения, и именно ему, чтоб он слышал, и непременно теперь - «что бы там ни вышло потом!»… Он прочел это в ее глазах, понял из ее восторженного волнения… Она пересилила себя, подавила горловую спазму, пресекшую в начале стиха ее голос, и продолжала чтение одиннадцатой главы Евангелия Иоаннова. Так дочла она до 19-го стиха:

«И многие из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали о брате их. Марфа, услыша, что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего ты попросишь у бога, даст тебе бог».

Тут она остановилась опять, стыдливо предчувствуя, что дрогнет и порвется опять ее голос…

«Иисус говорит ей: воскреснет брат твой. Марфа сказала ему: знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день. Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий верующий в меня не умрет вовек. Веришь ли сему? Она говорит ему:

(и как бы с болью переводя дух, Соня раздельно и с силою прочла, точно сама во всеуслышание исповедовала:)

Так, господи! Я верую, что ты Христос, сын божий, грядущий в мир».

«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его, пала к ногам его; и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»

Раскольников обернулся к ней и с волнением смотрел на нее: да, так и есть! Она уже вся дрожала в действительной, настоящей лихорадке. Он ожидал этого. Она приближалась к слову о величайшем и неслыханном чуде, и чувство великого торжества охватило ее. Голос ее стал звонок, как металл; торжество и радость звучали в нем и крепили его. Строчки мешались перед ней, потому что в глазах темнело, но она знала наизусть, что читала. При последнем стихе: «не мог ли сей, отверзший очи слепому…» - она, понизив голос, горячо и страстно передала сомнение, укор и хулу неверующих, слепых иудеев, которые сейчас, через минуту, как громом пораженные, падут, зарыдают и уверуют… «И он, он - тоже ослепленный и неверующий, - он тоже сейчас услышит, он тоже уверует, да, да! сейчас же, теперь же», - мечталось ей, и она дрожала от радостного ожидания.

«Иисус же, опять скорбя внутренно, проходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего Марфа говорит ему: господи! уже смердит; ибо четыре дни, как он во гробе».

Она энергично ударила на слово: четыре.

«Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты послал меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший,

(громко и восторженно прочла она, дрожа и холодея, как бы в очию сама видела:)

обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его; пусть идет.

Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в него».

Все об воскресении Лазаря, - отрывисто и сурово прошептала она и стала неподвижно, отвернувшись в сторону, не смея и как бы стыдясь поднять на него глаза. Лихорадочная дрожь ее еще продолжалась. Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги. Прошло минут пять или более.

Я о деле пришел говорить, - громко и нахмурившись проговорил вдруг Раскольников, встал и подошел к Соне. Та молча подняла на него глаза. Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем.

Я сегодня родных бросил, - сказал он, - мать и сестру. Я не пойду к ним теперь. Я там все разорвал.

Зачем? - как ошеломленная спросила Соня. Давешняя встреча с его матерью и сестрой оставила в ней необыкновенное впечатление, хотя и самой ей неясное. Известие о разрыве выслушала она почти с ужасом.

У меня теперь одна ты, - прибавил он. - Пойдем вместе… Я пришел к тебе. Мы вместе прокляты, вместе и пойдем!

Глаза его сверкали. «Как полоумный!» - подумала в свою очередь Соня.

Куда идти? - в страхе спросила она и невольно отступила назад.

Почему ж я знаю? Знаю только, что по одной дороге, наверно знаю, - и только. Одна цель!

Она смотрела на него, и ничего не понимала. Она понимала только, что он ужасно, бесконечно несчастен.

Никто ничего не поймет из них, если ты будешь говорить им, - продолжал он, - а я понял. Ты мне нужна, потому я к тебе и пришел.

Не понимаю… - прошептала Соня.

Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!). Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь, и если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!

Зачем? Зачем вы это! - проговорила Соня, странно и мятежно взволнованная его словами.

Зачем? Потому что так нельзя оставаться - вот зачем! Надо же, наконец, рассудить серьезно и прямо, а не подетски плакать и кричать, что бог не допустит! Та не в уме и чахоточная, умрет скоро, а дети? Разве Полечка не погибнет? Неужели не видала ты здесь детей, по углам, которых матери милостыню высылают просить? Я узнавал, где живут эти матери и в какой обстановке. Там детям нельзя оставаться детьми. Там семилетний развратен и вор. А ведь дети - образ Христов: «Сих есть царствие божие». Он велел их чтить и любить, они будущее человечество…

Что же, что же делать? - истерически плача и ломая руки, повторяла Соня.

Что делать? Сломать, что надо, раз навсегда, да и только: и страдание взять на себя! Что? Не понимаешь? После поймешь… Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель! Помни это! Это мое тебе напутствие! Может, я с тобой в последний раз говорю. Если не приду завтра, услышишь про все сама, и тогда припомни эти теперешние слова. И когда-нибудь, потом, через годы, с жизнию, может, и поймешь, что они значили. Если же приду завтра, то скажу тебе, кто убил Лизавету. Прощай!

Соня вся вздрогнула от испуга.

Да разве вы знаете, кто убил? - спросила она, леденея от ужаса и дико смотря на него.

Знаю и скажу… Тебе, одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду просить к тебе, я просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал. Прощай. Руки не давай. Завтра!

Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Чт`о это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»

В лихорадке и в бреду провела всю ночь Соня. Она вскакивала иногда, плакала, руки ломала, то забывалась опять лихорадочным сном, и ей снились Полечка, Катерина Ивановна, Лизавета, чтение Евангелия и он… он, с его бледным лицом, с горящими глазами… Он целует ей ноги, плачет… О господи!

За дверью справа, за тою самою дверью, которая отделяла квартиру Сони от квартиры Гертруды Карловны Ресслих, была комната промежуточная, давно уже пустая, принадлежавшая к квартире госпожи Ресслих и отдававшаяся от нее внаем, о чем и выставлены были ярлычки на воротах и наклеены бумажечки на стеклах окон, выходивших на канаву. Соня издавна привыкла считать эту комнату необитаемою. А между тем, все это время, у двери в пустой комнате простоял господин Свидригайлов и, притаившись, подслушивал. Когда Раскольников вышел, он постоял, подумал, сходил на цыпочках в свою комнату, смежную дверям, ведущим в комнату Сони. Разговор показался ему занимательным и знаменательным, и очень, очень понравился, - до того понравился, что он и стул перенес, чтобы на будущее время, хоть завтра например, не подвергаться опять неприятности простоять целый час на ногах, а устроиться покомфортнее, чтоб уж во всех отношениях получить полное удовольствие.

На вопрос Анализ эпизода. “Соня и Раскольников читают Евангелие” из романа Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание” помогите заданный автором Приспособляемость лучший ответ это Возьмите книгу в руки. Откройте указанный эпизод. Прочтите. Подумайте и ответьте на вопросы. Желательно также иметь Евангелие в доме. Сомневаюсь, что Вам дадут готовые ответы, а если и дадут, то могут и "подставить".

Ответ от 22 ответа [гуру]

Привет! Вот подборка тем с ответами на Ваш вопрос: Анализ эпизода. “Соня и Раскольников читают Евангелие” из романа Ф. М. Достоевского “Преступление и наказание” помогите

Ответ от [гуру]
Совершив преступление, Раскольников испытывает душевные мучения. Он не может общаться с людьми, даже с самыми близкими. Родион идет к Соне, потому что она тоже грешница. Раскольникову кажется, что Соня сможет понять его. Достоевский подробно описывает комнату героини, подчеркивая крайнюю нищету обстановки. Мебели в помещении очень мало, на стенах - «желтоватые, обшмыганные и истасканные обои». Комната неправильной формы, отчего один угол получился «ужасно острым» , другой - «безобразно тупой». Как и в каморке Раскольникова, потолок чрезвычайно низкий. Все в этой жалкой обстановке давит на человека, наводит на мысли о преступлении или самоубийстве. Соня рада приходу Раскольникова, она знает, что он накануне отдал последние деньги ее несчастной семье. Вместе с тем ей стыдно за свое позорное ремесло, она даже чувствует страх перед Расколь- никовым, словно догадывается о каком-то тяжелом грузе у него на душе. Поведение Родиона выдает его душевную смуту. Он говорит и действует порывисто и непоследовательно, как в лихорадке. Раскольников заявляет, что он пришел «в последний раз» , чтобы «одно слово сказать» , а потом будто забывает о цели визита и начинает расспрашивать Соню об условиях ее существования. Соня пытается как-то сгладить впечатление, но картина получается все равно безрадостная.
Раскольников начинает задавать Соне жестокие, неразрешимые вопросы. Он пытается доказать ей, что мир устроен несправедливо, и этим оправдаться в собственных глазах. Но у Сони есть внутренняя опора, поддерживающая ее в нечеловеческих условиях, - вера в Бога. Она никогда не согласится с Раскольниковым. Родион пытается обвинить Катерину Ивановну, косвенно подтолкнувшую Соню стать проституткой, но в ответ слышит только слова жалости: «Это такая несчастная, ах, какая несчастная! » Раскольников убеждает Соню в безнадежности положения всей ее семьи: Катерина Ивановна в последней стадии чахотки, Соня с ее ремеслом рано или поздно попадет в больницу, с Полечкой «то же самое будет» , младшие дети погибнут. «Бог этого не попустит! » - восклицает в ответ Соня. «Да, может, и бога-то совсем нет» , - заявляет Раскольников и поражается «невыразимому укору» на лице Сони. Вера в Бога - ее единственная опора. Вдруг Раскольников совершает странный поступок: кланяется Соне и целует ее ногу. «Я не тебе, я всему страданию человеческому поклонился» , - объясняет он испуганной Соне. Душевное движение Раскольникова показывает, что его слова и мысли идут вразрез с чувствами. Раскольников мучительно хочет сознаться в преступлении, но он считает это желание малодушием и призывает на помощь логику. Соня, по его мнению, - «юродивая» , надеющаяся на чудо. Во второй половине эпизода Соня читает Раскольникову легенду о Лазаре из Нового завета. Эта сцена является ключевой для понимания авторского замысла. «Убийца» и «блудница» странно сошлись зачтением «вечной книги». Воскресение Лазаря символизирует будущее духовное возрождение Раскольникова. Все детали сцены имеют глубокий смысл: Родион поражается тому, что Евангелие принадлежало убитой Лизавете; чтение происходит на четвертый день после убийства, и именно в четвертый день после смерти воскресает Лазарь. Раскольникову еще предстоит пройти долгий, мучительный путь к настоящему раскаянию, но уже в сцене чтения Евангелия есть предчувствие духовного обновления главного героя. Слабая, робкая, униженная Соня оказывается со своей верой и состраданием духовно сильнее, чем логически непогрешимый Раскольников. Родион чувствует, что Соня права, но боится признаться себе в этом. Пока ему еще кажется, что он сумеет заглушить укоры совести и Соня будет ему союзником на этом пути: «У меня теперь одна ты... Пойдем вместе...



Преступление и наказание

Часть четвёртая

Глава первая

Свидригайлов рассказал Родиону о своём прошлом, о том, как Марфа Петровна нашла его в каком-то уездном городке и оплатила все его долги. За это она заставила его жениться на ней и не заводить любовниц. Свидригайлов говорил, как он встретил Дуню и как она вскружила ему голову, и что ради неё он готов сделать всё. Он опровергает все негативные слухи, касающиеся его причастности к смерти Марфы Петровны. Свидригайлов объяснил Раскольникову, что к нему приходят призраки Марфы Петровны.

Раскольников посчитал его шизофреником и сказал, чтоб он убирался. Главным намерением Свидригайлова была встреча с Дуней, поэтому он попросил у Раскольникова свести их. Когда Родион отказал, посчитав, что Свидригайлов опасен для его сестры, Свидригайлов попросил передать Дуне, что он хочет оставить ей 10000 рублей за причинённый ей вред, а также что Марфа Петровна в своём завещании оставляет Дуне 3000 рублей. После этого они разошлись.

Глава вторая

Раскольников встретился с Разумихиным и рассказал ему о Свидригайлове. Разумихин также посчитал его вполне опасным и очень странным человеком. Лужин, Раскольников и Родион пришли к Дуне и Пульхерии Александровне в одно и то же время. Лужин, увидев Раскольникова хотел тут же уйти, но сдержался.

Все сели за стол, и Пётр Петрович начал говорить о Свидригайлове, о том, что он склонил многих людей к самоубийству и что Дуне не стоит с ним встречаться. Раскольников рассказал о своей встрече с Свидригайловым у себя в квартирке, о завещании Марфы Петровны и о предложении, которое он не стал оглашать при Лужине. Лужин пришёл на этот ужин, чтоб объясниться с Пульхерией Александровной и Дуней, но так как пришёл и Родион, он не может это сделать. Лужин уже собирался уходить. Дуня сказала, что она любит Лужина и брата одинаково и что они самые близкие и дорогие её люди. Лужин же, входя во вкус ссоры, сказал, что она должна любить его больше чем брата и он не намерен объясняться с Раскольниковым. Он накинулся с обвинениями и на Пульхерию Александровну за то, что та неправильно передала смысл его слов о женитьбе на бедной девушке в письме к Родиону. Пульхерия Александровна, защищаясь, сказала, что Петр Петрович сам написал неправду в письме о её сыне и что он хотел его оклеветать. Раскольников вступил, сказав Лужину, что он отдал деньги не Соне, а Катерине Андреевне. Пульхерия Александровна спросила Лужина, надеялся ли он на их беспомощность и поэтому ли он собирается жениться на Дуне, чтобы она его всю жизнь боготворила. Лужин, на самом деле, так и считал, но он сказал, что это вздор и, собираясь уходить, сказал, что, если он сейчас уйдёт, то он больше не вернётся. Дуня ответила ему, чтоб он уходил, ибо она не хочет, чтоб он возвращался. Лужина, можно сказать, уже выгоняли из этого дома, и он ушёл крайне обиженным и оскорблённым, по его мнению.

Глава третья

Лужин был огорчён тем, что его выгнали, но за неимением лучшей партии он решил вернуть Дуню. Все кроме Лужина остались в квартире, и Родион рассказал сестре и матери, что Свидригайлов хочет оставить Дуне 10000 рублей, но Дуня и мама отказались с ним встречаться. Они сидели и пили чай, и Разумихин уже описывал, как они скинутся по 1000 рублей и откроют книжную лавку, как будут переводиться и продаваться книги, как пойдёт их общий бизнес. Дуня была просто в восторге от такого предложения. Родион тоже одобрил эту идею. Он встал, холодно со всеми попрощался, так, что все аж испугались такого поворота. Он не сказал, куда идёт и зачем, а только велел Разумихину беречь его семью. Все очень испугались, но не стали останавливать его.

Глава четвёртая

Родион пошёл к Соне, которая была очень удивлена его приходу. Соня жила у Капернаумовых в квартире. В её комнате не было мебели, а был только столик возле стены к соседям и кровать, на которой она спала. Раскольников расспрашивал Соню о том, что станет с Катериной Ивановной и её детьми. Соня понимала, что Катерина Ивановна может скоро умереть от чахотки и что дети останутся на её плечах, но она говорила Родиону, что Бог всё видит и что он поможет ей. Родион спросил её, не пробовала ли она удавиться. На это Соня отвечала, что у неё эти мысли в голове каждый день, но она считает это не оскорблением Бога и она должна перенести всё. Раскольников не мог понять, что держит это хрупкое, боязливое существо на этом свете. От неё он узнал, что они с Лизаветой, сестрой старухи-процентщицы, были знакомы и что они вместе иногда читали Библию и молитвы. Раскольников приказал Соне прочитать ему Новый завет про Лазаря, как тот смог воскреснуть от нечистоты. Соня не понимала для чего Раскольников просит это, но он так настаивал, что она всё же боязливо прочитала ему эту часть Нового завета, после чего Раскольников встал, сказал, что он знает, кто убил Лизавету, и что завтра он скажет это Софье, откланялся и ушёл. Весь этот разговор был подслушан с той стороны стены соседом. И этим соседом оказался никто иной, как Свидригайлов.

Глава пятая

На следующий день Раскольников пришёл в контору к Порфирию Петровичу, чтоб написать заявление о возврате часов. Написав это заявление, Раскольников сидел и слушал, как Порфирий говорит о расследовании преступлений. Порфирий вёл себя крайне дружелюбно и очень много говорил. Он говорил, что существуют частный случаи преступлений, которые должны расследоваться не обычным методом, а судя по подозреваемому, по его поведению и суждениям. Порфирий явно намекал Родиону, что он знает, что через день после убийства старухи Раскольников пришёл в её квартиру, начал расспрашивать у маляров про кровь и долго звонил в колокольчик. Раскольникову казалось, что его уже точно подозревают и пытаются разговорить и убить его бдительность. Во время рассказа Порфирия Раскольников бледнел и у него пересыхало во рту, он очень волновался, старался скрыть волнение, но не получалось. Раскольников раскричался не на шутку. Он кричал на Порфирия, что, если его подозревают, то пусть его задержат, проведут обыск, совершат допрос, а, если он вне подозрений, то зачем Порфирий говорит ему такие речи. Раскольников уже вставал уходить, но Порфирий остановил его и сказал, что у него за дверью стоит сюрприз для Раскольникова. Раскольников очень удивился и испугался, но в этот момент в другой двери появились жандармы.

Глава шестая

Вошли жандармы вместе с Миколаем. Он бросился перед Порфирием на колени и признавался в убийстве. Говорил, что он убил её, потом спрятал улики и пытался повеситься, потому что не мог терпеть больше душевных мук. Порфирия это очень разозлило, что он накричал на Миколку и ударил его. После этого Порфирий выпроводил Раскольникова, так и не показав сюрприз за дверью. Придя домой Родион рухнулся на диван и начал думать о том, что Порфирий долго пытался заставить Миколку признаться в убийстве, но тот сделал это в самый неподходящий момент. Раскольников пытался понять, о каком сюрпризе мог говорить Порфирий. Родион думал, что же знает Порфирий, есть ли у него какие-то точные факты или нет. И тут его мысли прервал стук в дверь. Когда Раскольников открыл дверь, перед ним стоял тот самый мещанин, который давеча назвал его убийцей. Этот мещанин принялся рассказывать, что он ещё тогда, когда Раскольников пришёл через день после убийства, заподозрил неладное и только сегодня решил пойти и рассказать об это Порфирию Петровичу. Он сказал, что Порфирий очень обрадовался, когда узнал новости о Раскольникове. Порфирий посадил его за дверь и приказал ждать. Раскольников понял, что этот мещанин и был тем сюрпризом за дверью. Мещанин начал падать на колени и просить прощения за то, что оклеветал молодого человека. Раскольников простил и выпроводил его, и когда тот ушел, Раскольников наконец понял, что он ещё повоюет с Порфирием.

I

«Неужели это продолжение сна?» — подумалось еще раз Раскольникову. Осторожно и недоверчиво всматривался он в неожиданного гостя. — Свидригайлов? Какой вздор! Быть не может! — проговорил он наконец вслух, в недоумении. Казалось, гость совсем не удивился этому восклицанию. — Вследствие двух причин к вам зашел: во-первых, лично познакомиться пожелал, так как давно уж наслышан с весьма любопытной и выгодной для вас точки; а во-вторых, мечтаю, что не уклонитесь, может быть, мне помочь в одном предприятии, прямо касающемся интереса сестрицы вашей, Авдотьи Романовны. Одного-то меня, без рекомендации, она, может, и на двор к себе теперь не пустит, вследствие предубеждения, ну, а с вашей помощью я, напротив, рассчитываю... — Плохо рассчитываете, — перебил Раскольников. — Они ведь только вчера прибыли, позвольте спросить? Раскольников не ответил. — Вчера, я знаю. Я ведь сам прибыл всего только третьего дня. Ну-с, вот что я скажу вам на этот счет, Родион Романович; оправдывать себя считаю излишним, но позвольте же и мне заявить: что ж тут, во всем этом, в самом деле, такого особенно преступного с моей стороны, то есть без предрассудков-то, а здраво судя? Раскольников продолжал молча его рассматривать. — То, что в своем доме преследовал беззащитную девицу и «оскорблял ее своими гнусными предложениями», — так ли-с? (Сам вперед забегаю!) Да ведь предположите только, что и я человек есмь, et nihil humanum... одним словом, что и я способен прельститься и полюбить (что уж, конечно, не по нашему велению творится), тогда всё самым естественным образом объясняется. Тут весь вопрос: изверг ли я или сам жертва? Ну а как жертва? Ведь предлагая моему предмету бежать со мною в Америку или в Швейцарию, я, может, самые почтительнейшие чувства при сем питал, да еще думал обоюдное счастие устроить!.. Разум-то ведь страсти служит; я, пожалуй, себя еще больше губил, помилуйте!.. — Да совсем не в том дело, — с отвращением перебил Раскольников, — просто-запросто вы противны, правы ль вы или не правы, ну вот с вами и не хотят знаться, и гонят вас, и ступайте!.. Свидригайлов вдруг расхохотался. — Однако ж вы... однако ж вас не собьешь! — проговорил он, смеясь откровеннейшим образом, — я было думал схитрить, да нет, вы как раз на самую настоящую точку стали! — Да вы и в эту минуту хитрить продолжаете. — Так что ж? Так что ж? — повторял Свидригайлов, смеясь нараспашку, — ведь это bonne guerre, что называется, и самая позволительная хитрость!.. Но все-таки вы меня перебили; так или этак, подтверждаю опять: никаких неприятностей не было бы, если бы не случай в саду. Марфа Петровна... — Марфу-то Петровну вы тоже, говорят, уходили? — грубо перебил Раскольников. — А вы и об этом слышали? Как, впрочем, не слыхать... Ну, насчет этого вашего вопроса, право, не знаю, как вам сказать, хотя моя собственная совесть в высшей степени спокойна на этот счет. То есть не подумайте, чтоб я опасался чего-нибудь там этакого: всё это произведено было в совершенном порядке и в полной точности: медицинское следствие обнаружило апоплексию, происшедшую от купания сейчас после плотного обеда, с выпитою чуть не бутылкой вина, да и ничего другого и обнаружить оно не могло... Нет-с, я вот что про себя думал некоторое время, вот особенно в дороге, в вагоне сидя: не способствовал ли я всему этому... несчастью, как-нибудь там раздражением нравственно или чем-нибудь в этом роде? Но заключил, что и этого положительно быть не могло. Раскольников засмеялся. — Охота же так беспокоиться! — Да вы чему смеетесь? Вы сообразите: я ударил всего только два раза хлыстиком, даже знаков не оказалось... Не считайте меня, пожалуйста, циником; я ведь в точности знаю, как это гнусно с моей стороны, ну и так далее; но ведь я тоже наверно знаю, что Марфа Петровна, пожалуй что, и рада была этому моему, так сказать, увлечению. История по поводу вашей сестрицы истощилась до ижицы. Марфа Петровна уже третий день принуждена была дома сидеть; не с чем в городишко показаться, да и надоела она там всем с своим этим письмом (про чтение письма-то слышали?). И вдруг эти два хлыста как с неба падают! Первым делом карету велела закладывать!.. Я уж о том и не говорю, что у женщин случаи такие есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на всё видимое негодование. Они у всех есть, эти случаи-то; человек вообще очень и очень даже любит быть оскорбленным, замечали вы это? Но у женщин это в особенности. Даже можно сказать, что тем только и пробавляются. Одно время Раскольников думал было встать и уйти и тем покончить свидание. Но некоторое любопытство и даже как бы расчет удержали его на мгновение. — Вы любите драться? — спросил он рассеянно. — Нет, не весьма, — спокойно отвечал Свидригайлов. — А с Марфой Петровной почти никогда не дрались. Мы весьма согласно жили, и она мной всегда довольна оставалась. Хлыст я употребил, во все наши семь лет, всего только два раза (если не считать еще одного третьего случая, весьма, впрочем, двусмысленного): в первый раз — два месяца спустя после нашего брака, тотчас же по приезде в деревню, и вот теперешний последний случай. А вы уж думали, я такой изверг, ретроград, крепостник? хе-хе... А кстати: не припомните ли вы, Родион Романович, как несколько лет тому назад, еще во времена благодетельной гласности, осрамили у нас всенародно и вселитературно одного дворянина — забыл фамилию! — вот еще немку-то отхлестал в вагоне, помните? Тогда еще, в тот же самый год, кажется, и «Безобразный поступок Века» случился (ну, «Египетские-то ночи», чтение-то публичное, помните? Черные-то глаза! О, где ты золотое время нашей юности!). Ну-с, так вот мое мнение: господину, отхлеставшему немку, глубоко не сочувствую, потому что и в самом деле оно... что же сочувствовать! Но при сем не могу не заявить, что случаются иногда такие подстрекательные «немки», что, мне кажется, нет ни единого прогрессиста, который бы совершенно мог за себя поручиться. С этой точки никто не посмотрел тогда на предмет, а между тем эта точка-то и есть настоящая гуманная, право-с так! Проговорив это, Свидригайлов вдруг опять рассмеялся. Раскольникову явно было, что это на что-то твердо решившийся человек и себе на уме. — Вы, должно быть, несколько дней сряду ни с кем не говорили? — спросил он. — Почти так. А что: верно, дивитесь, что я такой складной человек? — Нет, я тому дивлюсь, что уж слишком вы складной человек. — Оттого что грубостию ваших вопросов не обижался? Так, что ли? Да... чего ж обижаться? Как спрашивали, так и отвечал, — прибавил он с удивительным выражением простодушия. — Ведь я особенно-то ничем почти не интересуюсь, ей-богу, — продолжал он как-то вдумчиво. — Особенно теперь, ничем-таки не занят... Впрочем, вам позволительно думать, что я из видов заискиваю, тем более что имею дело до вашей сестрицы, сам объявил. Но я вам откровенно скажу: очень скучно! Особенно эти три дня, так что я вам даже обрадовался... Не рассердитесь, Родион Романович, но вы мне сами почему-то кажетесь ужасно как странным. Как хотите, а что-то в вас есть; и именно теперь, то есть не собственно в эту минуту, а вообще теперь... Ну, ну, не буду, не буду, не хмурьтесь! Я ведь не такой медведь, как вы думаете. Раскольников мрачно посмотрел на него. — Вы даже, может быть, и совсем не медведь, — сказал он. — Мне даже кажется, что вы очень хорошего общества или, по крайней мере, умеете при случае быть и порядочным человеком. — Да ведь я ничьим мнением особенно не интересуюсь, — сухо и как бы даже с оттенком высокомерия ответил Свидригайлов, — а потому отчего же и не побывать пошляком, когда это платье в нашем климате так удобно носить и... и особенно если к тому и натуральную склонность имеешь, — прибавил он, опять засмеявшись. — Я слышал, однако, что у вас здесь много знакомых. Вы ведь то, что называется «не без связей». Зачем же вам я-то в таком случае, как не для целей? — Это вы правду сказали, что у меня есть знакомые, — подхватил Свидригайлов, не отвечая на главный пункт, — я уж встречал; третий ведь день слоняюсь; и сам узнаю, и меня, кажется, узнают. Оно конечно, одет прилично и числюсь человеком не бедным; нас ведь и крестьянская реформа обошла: леса да луга заливные, доход-то и не теряется; но... не пойду я туда; и прежде надоело: хожу третий день и не признаюсь никому... А тут еще город! То есть как это он сочинился у нас, скажите пожалуйста! Город канцеляристов и всевозможных семинаристов! Право, я многого здесь прежде не примечал, лет восемь-то назад, когда тут валандался... На одну только анатомию теперь и надеюсь, ей-богу! — На какую анатомию? — А насчет этих клубов, Дюссотов, пуантов этих ваших или, пожалуй, вот еще прогрессу — ну, это пусть будет без нас, — продолжал он, не заметив опять вопроса. — Да и охота шулером-то быть? — А вы были и шулером? — Как же без этого? Целая компания нас была, наиприличнейшая, лет восемь назад; проводили время; и всё, знаете, люди с манерами, поэты были, капиталисты были. Да и вообще у нас, в русском обществе, самые лучшие манеры у тех, которые биты бывали, — заметили вы это? Это ведь я в деревне теперь опустился. А все-таки посадили было меня тогда в тюрьму за долги, гречонка один нежинский. Тут и подвернулась Марфа Петровна, поторговалась и выкупила меня за тридцать тысяч сребреников. (Всего-то я семьдесят тысяч был должен). Сочетались мы с ней законным браком, и увезла она меня тотчас же к себе в деревню, как какое сокровище. Она ведь старше меня пятью годами. Очень любила. Семь лет из деревни не выезжал. И заметьте, всю-то жизнь документ против меня, на чужое имя, в этих тридцати тысячах держала, так что задумай я в чем-нибудь взбунтоваться, — тотчас же в капкан! И сделала бы! У женщин ведь это всё вместе уживается. — А если бы не документ, дали бы тягу? — Не знаю, как вам сказать. Меня этот документ почти не стеснял. Никуда мне не хотелось, а за границу Марфа Петровна и сама меня раза два приглашала, видя, что я скучал. Да что! За границу я прежде ездил, и всегда мне тошно бывало. Не то чтоб, а вот заря занимается, залив Неаполитанский, море, смотришь, и как-то грустно. Всего противнее, что ведь действительно о чем-то грустишь! Нет, на родине лучше: тут, по крайней мере, во всем других винишь, а себя оправдываешь. Я бы, может, теперь в экспедицию на Северный полюс поехал, потому j"ai le vin mauvais, и пить мне противно, а кроме вина ничего больше не остается. Пробовал. А что, говорят, Берг в воскресенье в Юсуповом саду на огромном шаре полетит, попутчиков за известную плату приглашает, правда? — Что ж, вы полетели бы? — Я? Нет... так... — пробормотал Свидригайлов, действительно как бы задумавшись. «Да что он, в самом деле, что ли?» — подумал Раскольников. — Нет, документ меня не стеснял, — продолжал Свидригайлов раздумчиво, — это я сам из деревни не выезжал. Да и уж с год будет, как Марфа Петровна в именины мои мне и документ этот возвратила, да еще вдобавок примечательную сумму подарила. У ней ведь был капитал. «Видите, как я вам доверяю, Аркадий Иванович», — право, так и выразилась. Вы не верите, что так выразилась? А знаете: ведь я хозяином порядочным в деревне стал; меня в околотке знают. Книги тоже выписывал. Марфа Петровна сперва одобряла, а потом всё боялась, что я заучусь. — Вы по Марфе Петровне, кажется, очень скучаете? — Я? Может быть. Право, может быть. А кстати, верите вы в привидения? — В какие привидения? — В обыкновенные привидения, в какие! — А вы верите? — Да, пожалуй, и нет, pour vous plaire... То есть не то что нет... — Являются, что ли? Свидригайлов как-то странно посмотрел на него. — Марфа Петровна посещать изволит, — проговорил он, скривя рот в какую-то странную улыбку. — Как это посещать изволит? — Да уж три раза приходила. Впервой я ее увидел в самый день похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне моего отъезда сюда. Второй раз третьего дня, в дороге, на рассвете, на станции Малой Вишере; а в третий раз, два часа тому назад, на квартире, где я стою, в комнате; я был один. — Наяву? — Совершенно. Все три раза наяву. Придет, поговорит с минуту и уйдет в дверь; всегда в дверь. Даже как будто слышно. — Отчего я так и думал, что с вами непременно что-нибудь в этом роде случается! — проговорил вдруг Раскольников и в ту же минуту удивился, что это сказал. Он был в сильном волнении. — Во-от? Вы это подумали? — с удивлением спросил Свидригайлов, — да неужели? Ну, не сказал ли я, что между нами есть какая-то точка общая, а? — Никогда вы этого не говорили! — резко и с азартом ответил Раскольников. — Не говорил? — Нет! — Мне показалось, что говорил. Давеча, как я вошел и увидел, что вы с закрытыми глазами лежите, а сами делаете вид, — тут же и сказал себе: «Это тот самый и есть!» — Что это такое: тот самый? Про что вы это? — вскричал Раскольников. — Про что? А право, не знаю про что... — чистосердечно, и как-то сам запутавшись, пробормотал Свидригайлов. С минуту помолчали. Оба глядели друг на друга во все глаза. — Всё это вздор! — с досадой вскрикнул Раскольников. — Что ж она вам говорит, когда приходит? — Она-то? Вообразите себе, о самых ничтожных пустяках, и подивитесь человеку: меня ведь это-то и сердит. В первый раз вошла (я, знаете, устал: похоронная служба, со святыми упокой, потом лития, закуска, — наконец-то в кабинете один остался, закурил сигару, задумался), вошла в дверь: «А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня за хлопотами и забыли в столовой часы завести». А часы эти я, действительно, все семь лет, каждую неделю сам заводил, а забуду — так всегда, бывало, напомнит. На другой день я уж еду сюда. Вошел, на рассвете, на станцию, — за ночь вздремнул, изломан, глаза заспаны, — взял кофею; смотрю — Марфа Петровна вдруг садится подле меня, в руках колода карт: «Не загадать ли вам, Аркадий Иванович, на дорогу-то?» А она мастерица гадать была. Ну, и не прощу же себе, что не загадал! Убежал, испугавшись, а тут, правда, и колокольчик. Сижу сегодня после дряннейшего обеда из кухмистерской, с тяжелым желудком, — сижу, курю — вдруг опять Марфа Петровна, входит вся разодетая, в новом шелковом зеленом платье, с длиннейшим хвостом: «Здравствуйте, Аркадий Иванович! Как на ваш вкус мое платье? Аниська так не сошьет». (Аниська — это мастерица у нас в деревне, из прежних крепостных, в ученье в Москве была— хорошенькая девчонка). Стоит, вертится передо мной. Я осмотрел платье, потом внимательно ей в лицо посмотрел: «Охота вам, говорю, Марфа Петровна, из таких пустяков ко мне ходить, беспокоиться». — «Ах бог мой, батюшка, уж и потревожить тебя нельзя!» Я ей говорю, чтобы подразнить ее: «Я, Марфа Петровна, жениться хочу». — «От вас это станется, Аркадий Иванович; не много чести вам, что вы, не успев жену схоронить, тотчас и жениться поехали. И хоть бы выбрали-то хорошо, а то ведь, я знаю, — ни ей, ни себе, только добрых людей насмешите». Взяла да и вышла, и хвостом точно как будто шумит. Экой ведь вздор, а? — Да вы, впрочем, может быть, всё лжете? — отозвался Раскольников. — Я редко лгу, — отвечал Свидригайлов, задумчиво и как бы совсем не заметив грубости вопроса. — А прежде, до этого, вы никогда привидений не видывали? — Н... нет, видел, один только раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый, у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше не приходил. Я Марфе Петровне тогда не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился. — Сходите к доктору. — Это-то я и без вас понимаю, что нездоров, хотя, право, не знаю чем; по-моему, я, наверно, здоровее вас впятеро. Я вас не про то спросил, — верите вы или нет, что привидения являются? Я вас спросил: верите ли вы, что есть привидения? — Нет, ни за что не поверю! — с какою-то даже злобой вскричал Раскольников. — Ведь обыкновенно как говорят? — бормотал Свидригайлов, как бы про себя, смотря в сторону и наклонив несколько голову. — Они говорят: «Ты болен, стало быть, то, что тебе представляется, есть один только несуществующий бред». А ведь тут нет строгой логики. Я согласен, что привидения являются только больным; но ведь это только доказывает, что привидения могут являться не иначе как больным, а не то, что их нет, самих по себе. — Конечно, нет! — раздражительно настаивал Раскольников. — Нет? Вы так думаете? — продолжал Свидригайлов, медленно посмотрев на него. — Ну а что, если так рассудить (вот помогите-ка): «Привидения — это, так сказать, клочки и отрывки других миров, их начало. Здоровому человеку, разумеется, их незачем видеть, потому что здоровый человек есть наиболее земной человек, а стало быть, должен жить одною здешнею жизнью, для полноты и для порядка. Ну а чуть заболел, чуть нарушился нормальный земной порядок в организме, тотчас и начинает сказываться возможность другого мира, и чем больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, так что когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир». Я об этом давно рассуждал. Если в будущую жизнь верите, то и этому рассуждению можно поверить. — Я не верю в будущую жизнь, — сказал Раскольников. Свидригайлов сидел в задумчивости. — А что, если там одни пауки или что-нибудь в этом роде, — сказал он вдруг. «Это помешанный», — подумал Раскольников. — Нам вот всё представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится. — И неужели, неужели вам ничего не представляется утешительнее и справедливее этого! — с болезненным чувством вскрикнул Раскольников. — Справедливее? А почем знать, может быть, это и есть справедливое, и знаете, я бы так непременно нарочно сделал! — ответил Свидригайлов, неопределенно улыбаясь. Каким-то холодом охватило вдруг Раскольникова, при этом безобразном ответе. Свидригайлов поднял голову, пристально посмотрел на него и вдруг расхохотался. — Нет, вы вот что сообразите, — закричал он, — назад тому полчаса мы друг друга еще и не видывали, считаемся врагами, между нами нерешенное дело есть; мы дело-то бросили и эвона в какую литературу заехали! Ну, не правду я сказал, что мы одного поля ягоды? — Сделайте же одолжение, — раздражительно продолжал Раскольников, — позвольте вас просить поскорее объясниться и сообщить мне, почему вы удостоили меня чести вашего посещения... и... и... я тороплюсь, мне некогда, я хочу со двора идти... — Извольте, извольте. Ваша сестрица, Авдотья Романовна, за господина Лужина выходит, Петра Петровича? — Нельзя ли как-нибудь обойти всякий вопрос о моей сестре и не упоминать ее имени? Я даже не понимаю, как вы смеете при мне выговаривать ее имя, если только вы действительно Свидригайлов? — Да ведь я же об ней и пришел говорить, как же не упоминать-то? — Хорошо; говорите, но скорее! — Я уверен, что вы об этом господине Лужине, моем по жене родственнике, уже составили ваше мнение, если его хоть полчаса видели или хоть что-нибудь об нем верно и точно слышали. Авдотье Романовне он не пара. По-моему, Авдотья Романовна в этом деле жертвует собою весьма великодушно и нерасчетливо для... для своего семейства. Мне показалось, вследствие всего, что я об вас слышал, что вы с своей стороны, очень бы довольны были, если б этот брак мог расстроиться без нарушения интересов. Теперь же, узнав вас лично, я даже в этом уверен. — С вашей стороны всё это очень наивно; извините меня, я хотел сказать: нахально, — сказал Раскольников. — То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в свою выгоду, то не стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая свою любовь к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну, так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал... — От праздности и разврата, — перебил Раскольников. — Действительно, я человек развратный и праздный. А впрочем, ваша сестрица имеет столько преимуществ, что не мог же и я не поддаться некоторому впечатлению. Но всё это вздор, как теперь и сам вижу. — Давно ли увидели? — Замечать стал еще прежде, окончательно же убедился третьего дня, почти в самую минуту приезда в Петербург. Впрочем, еще в Москве воображал, что еду добиваться руки Авдотьи Романовны и соперничать с господином Лужиным. — Извините, что вас перерву, сделайте одолжение: нельзя ли сократить и перейти прямо к цели вашего посещения. Я тороплюсь, мне надо идти со двора... — С величайшим удовольствием. Прибыв сюда и решившись теперь предпринять некоторый... вояж, я пожелал сделать необходимые предварительные распоряжения. Дети мои остались у тетки; они богаты, а я им лично не надобен. Да и какой я отец! Себе я взял только то, что подарила мне год назад Марфа Петровна. С меня достаточно. Извините, сейчас перехожу к самому делу. Перед вояжем, который, может быть, и сбудется, я хочу и с господином Лужиным покончить. Не то чтоб уж я его очень терпеть не мог, но через него, однако, и вышла эта ссора моя с Марфой Петровной, когда я узнал, что она эту свадьбу состряпала. Я желаю теперь повидаться с Авдотьей Романовной, через ваше посредство, и, пожалуй, в вашем же присутствии объяснить ей, во-первых, что от господина Лужина не только не будет ей ни малейшей выгоды, но даже наверно будет явный ущерб. Затем, испросив у ней извинения в недавних этих всех неприятностях, я попросил бы позволения предложить ей десять тысяч рублей и таким образом облегчить разрыв с господином Лужиным, разрыв, от которого, я уверен, она и сама была бы не прочь, явилась бы только возможность. — Но вы действительно, действительно сумасшедший! — вскричал Раскольников, не столько даже рассерженный, сколько удивленный. — Как смеете вы так говорить! — Я так и знал, что вы закричите; но, во-первых, я хоть и небогат, но эти десять тысяч рублей у меня свободны, то есть совершенно, совершенно мне не надобны. Не примет Авдотья Романовна, так я, пожалуй, еще глупее их употреблю. Это раз. Второе: совесть моя совершенно покойна; я без всяких расчетов предлагаю. Верьте не верьте, а впоследствии узнаете и вы, и Авдотья Романовна. Всё в том, что я действительно принес несколько хлопот и неприятностей многоуважаемой вашей сестрице; стало быть, чувствуя искреннее раскаяние, сердечно желаю, — не откупиться, не заплатить за неприятности, а просто-запросто сделать для нее что-нибудь выгодное, на том основании, что не привилегию же в самом деле взял я делать одно только злое. Если бы в моем предложении была хотя миллионная доля расчета, то не стал бы я предлагать так прямо; да и не стал бы я предлагать всего только десять тысяч, тогда как всего пять недель назад предлагал ей больше. Кроме того, я, может быть, весьма и весьма скоро женюсь на одной девице, а следственно, все подозрения в каких-нибудь покушениях против Авдотьи Романовны тем самым должны уничтожиться. В заключение скажу, что, выходя за господина Лужина, Авдотья Романовна те же самые деньги берет, только с другой стороны... Да вы не сердитесь, Родион Романович, рассудите спокойно и хладнокровно. Говоря это, Свидригайлов был сам чрезвычайно хладнокровен и спокоен. — Прошу вас кончить, — сказал Раскольников. — Во всяком случае, это непростительно дерзко. — Нимало. После этого человек человеку на сем свете может делать одно только зло и, напротив, не имеет права сделать ни крошки добра, из-за пустых принятых формальностей. Это нелепо. Ведь если б я, например, помер и оставил бы эту сумму сестрице вашей по духовному завещанию, неужели б она и тогда принять отказалась? — Весьма может быть. — Ну уж это нет-с. А впрочем, нет, так и нет, так пусть и будет. А только десять тысяч — прекрасная штука, при случае. Во всяком случае, попрошу передать сказанное Авдотье Романовне. — Нет, не передам. — В таком случае, Родион Романович, я сам принужден буду добиваться свидания личного, а стало быть, беспокоить. — А если я передам, вы не будете добиваться свидания личного? — Не знаю, право, как вам сказать. Видеться один раз я бы очень желал. — Не надейтесь. — Жаль. Впрочем, вы меня не знаете. Вот, может, сойдемся поближе. — Вы думаете, что мы сойдемся поближе? — А почему ж бы и нет? — улыбнувшись сказал Свидригайлов, встал и взял шляпу, — я ведь не то чтобы так уж очень желал вас беспокоить и, идя сюда, даже не очень рассчитывал, хотя, впрочем, физиономия ваша еще давеча утром меня поразила... — Где вы меня давеча утром видели? — с беспокойством спросил Раскольников. — Случайно-с... Мне всё кажется, что в вас есть что-то к моему подходящее... Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю Свирбею, моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и об Рафаэлевой Мадонне госпоже Прилуковой в альбом сумел написать, и с Марфой Петровной семь лет безвыездно проживал, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и на шаре с Бергом, может быть, полечу. — Ну, хорошо-с. Позвольте спросить, вы скоро в путешествие отправитесь? — В какое путешествие? — Ну да в «вояж»-то этот... Вы ведь сами сказали. — В вояж? Ах, да!.. в самом деле, я вам говорил про вояж... Ну, это вопрос обширный... А если б знали вы, однако ж, об чем спрашиваете! — прибавил он и вдруг громко и коротко рассмеялся. — Я, может быть, вместо вояжа-то женюсь; мне невесту сватают. — Здесь? — Да. — Когда это вы успели? — Но с Авдотьей Романовной однажды повидаться весьма желаю. Серьезно прошу. Ну, до свидания... ах, да! Ведь вот что забыл! Передайте, Родион Романович, вашей сестрице, что в завещании Марфы Петровны она упомянута в трех тысячах. Это положительно верно. Марфа Петровна распорядилась за неделю до смерти, и при мне дело было. Недели через две-три Авдотья Романовна может и деньги получить. — Вы правду говорите? — Правду. Передайте. Ну-с, ваш слуга. Я ведь от вас очень недалеко стою. Выходя, Свидригайлов столкнулся в дверях с Разумихиным.

Просмотров