Эпилога в романе преступление и наказание. Эпилог и его роль в романе «Преступление и наказание

Сибирь. На берегу широкой, пустынной реки стоит город, один из административных центров России; в городе крепость, в крепости острог. В остроге уже девять месяцев заключен ссыльнокаторжный второго разряда, Родион Раскольников. Со дня преступления его прошло почти полтора года.

На суде Раскольников ничего не скрывал. Следователя и судей поразило то обстоятельство, что он спрятал кошелек и вещи под камень, не воспользовавшись ими и даже не зная, что и сколько похитил, сколько денег в кошельке. Это позволило сделать им заключение, что преступление было совершено «при некотором временном умопомешательстве» - «преступник не только не хотел оправдываться, но даже как бы изъявлял желание сам еще более обвинить себя». Все это, а также чистосердечное признание, способствовало смягчению приговора.

Во внимание были приняты и другие обстоятельства, благоприятные для подсудимого: во время учебы в университете он содержал из последних своих средств чахоточного товарища, а после его смерти ухаживал за его больным отцом, устроил его в больницу, а когда он умер, похоронил. Квартирная хозяйка Раскольникова сообщила на суде, что он однажды спас от пожара двух маленьких детей, получив при этом ожоги. Судьи учли все обстоятельства, и преступник был приговорен всего к восьми годам каторги.

Пульхерия Александровна, которую все уверяли, что сын ее уехал куда-то за границу, тем не менее душой чувствовала, что с ним произошло что-то зловещее, и жила лишь ожиданием письма от Родиона. С каждым днем ее состояние становилось все серьезнее и вскоре она умерла. Дуня вышла замуж за Разумихина. Среди приглашенных на скромную свадьбу были Порфирий Петрович и Зосимов. Разумихин возобновил занятия в университете и собирался через несколько лет переселиться в Сибирь, поближе к Родиону. Дуня поддерживала его в этом.

Соня, используя деньги Свидригайлова, которые он оставил ей перед смертью, отправилась в Сибирь, и в письмах регулярно сообщала обо всем Дуне и Разумихину. Она довольно часто виделась с Раскольниковым, который по ее словам, ничем не интересовался и находился в мрачном настроении, был угрюм и несловоохотлив. Он ясно понимал свое положение, не ожидал от будущего ничего хорошего, не питал никаких надежд и ничему не удивлялся из того, что видел вокруг. От работы он не уклонялся, но и не напрашивался, к пище был почти равнодушен, жил в общей камере. Соня писала, что в первое время Раскольников «не особо интересовался ее посещениями», но спустя некоторое время ощутил потребность в них, и даже иногда, когда Соня не могла прийти к нему, тосковал. Про себя Соня сообщала, что она за это время познакомилась с некоторыми влиятельными людьми, зарабатывала себе на жизнь шитьем и достигла в этом деле больших успехов, так как в городе не было модистки. Но в письмах Соня не упоминала, что благодаря ее знакомым, начальство стало лучше относится к Раскольникову, в частности облегчило его работы. В последнем письме Соня сообщала, что Родион серьезно заболел и был помещен в госпиталь.

Он был болен уже давно; но не ужасы каторжной жизни, не работы, не пища, не бритая голова, не лоскутное платье сломили его: о! что ему было до всех этих мук и истязаний! Напротив, он даже рад был работе: измучившись на работе физически, он по крайней мере добывал себе несколько часов спокойного сна. И что значила для него пища - эти пустые щи с тараканами? Студентом, во время прежней жизни, он часто и того не имел. Платье его было тепло и приспособлено к его образу жизни. Кандалов он даже на себе не чувствовал. Стыдиться ли ему было своей бритой головы и половинчатой куртки? Но пред кем? Пред Соней? Соня боялась его, и пред нею ли было ему стыдиться?

А что же? Он стыдился даже и пред Соней, которую мучил за это своим презрительным и грубым обращением. Но не бритой головы и кандалов он стыдился: его гордость сильно была уязвлена; он и заболел от уязвленной гордости. О, как бы счастлив он был, если бы мог сам обвинить себя! Он бы снес тогда все, даже стыд и позор. Но он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред «бессмыслицей» какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя...

И хотя бы судьба послала ему раскаяние - жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы - ведь это тоже жизнь. Но он не раскаивался в своем преступлении.

По крайней мере, он мог бы злиться на свою глупость, как и злился он прежде на безобразные и глупейшие действия свои, которые довели его до острога. Но теперь, уже в остроге, на свободе, он вновь обсудил и обдумал все прежние свои поступки и совсем не нашел их так глупыми и безобразными, как казались они ему в то роковое время, прежде.

«Чем, чем, - думал он, - моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как этот свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль окажется вовсе не так... странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!..

Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не вынес его и сделал явку с повинною.

В остроге Раскольников жил, многого не замечая. Но со временем он стал многому удивляться, в частности той пропасти, которая лежала между ним и всеми находившимися здесь людьми. Ссыльные не любили его и старались избегать. Спустя некоторое время они стали его ненавидеть.

Неразрешим был для него еще один вопрос: почему все они так полюбили Соню? Она у них не заискивала; встречали они ее редко, иногда только на работах, когда она приходила на одну минутку, чтобы повидать его. А между тем все уже знали ее, знали и то, что она за ним последовала, знали, как она живет, где живет. Денег она им не давала, особенных услуг не оказывала. Раз только, на рождестве, принесла она на весь острог подаяние: пирогов и калачей. Но мало-помалу между ними и Соней завязались некоторые более близкие отношения: она писала им письма к их родным и отправляла их на почту. Их родственники и родственницы, приезжавшие в город, оставляли, по указанию их, в руках Сони вещи для них и даже деньги. Жены их и любовницы знали ее и ходили к ней. И когда она являлась на работах, приходя к Раскольникову, или встречалась с партией арестантов, идущих на работы, - все снимали шапки, все кланялись: «Матушка, Софья Семеновна, мать ты наша, нежная, болезная!» - говорили эти грубые, клейменые каторжные этому маленькому и худенькому созданию. Она улыбалась и откланивалась, и все они любили, когда она им улыбалась. Они любили даже ее походку, оборачивались посмотреть ей вслед, как она идет, и хвалили ее; хвалили ее даже за то, что она такая маленькая, даже уж не знали, за что похвалить. К ней даже ходили лечиться.

Во время болезни Раскольников долгое время находился в бреду. Ему мерещилось, что мир должен погибнуть из-за какой-то невиданной болезни; уцелеть должны были лишь немногие, избранные; пораженные микробом люди сходили с ума, считая конечной истиной любую свою мысль, любое убеждение; каждый был убежден, что истина заключена в нем одном и никто не знал, что добро, а что зло; все погибало.

Все время болезни Раскольникова Соня дежурила под его окнами, и однажды он случайно увидел ее в окно. Два дня Соня не приходила. Вернувшись в острог, Родион узнал, что она больна и лежит дома. Узнав, что Раскольников о ней беспокоится, Соня отправила ему записку, в которой сообщила, что она уже выздоравливает, что болезнь ее не опасна и что скоро она придет повидаться с ним.

На следующий день, когда Раскольников работал на обжиге печи у реки, к нему подошла Соня и робко протянула ему руку.

Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.

Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же, наконец, эта минута...

Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.

Они решили ждать и терпеть.

Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она - она ведь и жила только одною его жизнью!

Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?

Он думал об ней. Он вспомнил, как он постоянно ее мучил и терзал ее сердце; вспомнил ее бедное, худенькое личико, но его почти и не мучили теперь эти воспоминания: он знал, какою бесконечною любовью искупит он теперь все ее страдания...

Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал. Он не раскрыл ее и теперь, но одна мысль промелькнула в нем: «Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере...»

Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, только семь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом...

Структура романа Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» отличается тем, что в произведении есть эпилог. Он не связан непосредственно с основным действием романа, но играет очень важную роль в идейном замысле произведения. Эпилог состоит из двух частей. В первой части эпилога мы узнаем о том, как сложилась дальнейшая судьба главных героев. Во второй части перед нами предстает внутренний мир Раскольникова, когда герой находится в заключении.

Первая часть эпилога начинается с описания судебного процесса по делу Родиона Раскольникова. Процесс проходит очень гладко, благодаря тому, что Раскольников честно во всем признается, не скрывает от суда того, что было на самом деле. Судья приходит к выводу, что в момент убийства Раскольников был в помешательстве и сам не понимал, что делал, тем более, в это время «подоспела новейшая модная теория временного умопомешательства». Благодаря этому Раскольникову дают восемь лет заключения в Омском остроге, расположенного на берегу Иртыша. Вместе с Раскольниковым в Сибирь уезжает и Соня.

Мать героя - Пульхерия Александровна - умирает. Перед смертью она долгое время находится в полусумасшедшем состоянии. Вероятно, женщина догадывалась, что с ее сыном, которым она так гордилась, случилось какое-то несчастье. От нее пытаются скрыть то, что на самом деле происходит с Раскольниковым. Но, как мы знаем, материнское сердце обмануть невозможно, поэтому, конечно, она чувствует, что с сыном происходит что-то неладное. Долгое время Пульхерия Александровна бредит, мысли о сыне не оставляют ее ни на минуту. Перед самой смертью она его ждет, убирает комнату, якобы готовя для сына, но на следующий день умирает.

Также мы узнаем, что Дуня и Разумихин поженились. Они мечтают о прекрасном будущем, думают о том, как через пять лет уедут на Север, и будут счастливо жить рядом с Родионом.

Соня на Севере вместе с Раскольниковым. И в первой части эпилога именно от ее лица мы узнаем о Раскольникове, его состоянии и поведении. К сожалению, то, что мы видим, очень пессимистично. Раскольников замкнулся в себе, ни с кем не общается. Соня очень беспокоится о его состоянии и пытается хоть как-то помочь ему. Она заводит в городе различные знакомства, которые хоть как-то могут помочь Раскольникову.

Во второй части эпилога перед нами предстает внутренний мир Родиона Раскольникова. О его состоянии очень хорошо говорят следующие строки: «… его гордость сильно была уязвлена; он и заболел от уязвленной гордости». Раскольников очень сильно переживал из-за того, что он сам так глупо погубил свою жизнь, пытаясь убийством кому-то что-то доказать. Сразу же после совершения преступления он понял бессмысленность своего поступка. Позже герой поймет, что изменять окружающую жизнь к лучшему надо совершенно другим способом.

В начале заключения у Раскольникова не складываются отношения с другими арестантами из-за того, что он постоянно погружен в свои мысли, ни с кем не общается, всех чуждается. Таким поведением Родион настраивает всех против себя и это приводит к тому, что однажды на службе в церкви его даже чуть не убили.

После выхода из больницы с Раскольниковым происходят изменения. В одну из встреч с Соней «что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам». В душе героя произошли большие изменения, у него появляется совсем другое отношение к жизни. Раскольников теперь думает о том, что семь лет пролетят очень быстро и у него впереди прекрасное будущее рядом с любимой женщиной. Его состояние очень хорошо характеризуют следующие эпитеты: «бесконечное счастье», «бесконечные источники жизни», «бесконечно любит», «бесконечной любовью искупит он теперь все ее страдания».

Особую роль в эпилоге играет пейзаж. Из мрачного, душного, давящего Петербурга действие переносится на берега широкой и пустынной реки: «С высокого берега открывалась широкая окрестность… Там была свобода и жили другие люди…».

В гармонии с миром и с самим собой изображен Раскольников в эпилоге, «он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим…».

Здесь следует обратить внимание и на христианскую тему. На страницах эпилога в третий раз в романе упоминается Евангелие и воскресение Лазаря. Это возвращает читателя к главной, глубинной мысли Достоевского – к его надежде на «восстановление падшего человека» через приобщение к христианскому идеалу «великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех… по Христову евангельскому закону».

Значение эпилога в романе велико. Эпилог подводит итог всему произведению, а главное, показывает нам, какие глобальные перемены происходят в душе главного героя. И это объяснимо, так как Раскольников, даже в момент замысла преступления, не вызывает отвращения, в нем чувствуется добрая и честная душа, которая просто запуталась.

Очень многое говорят о Раскольникове и его поступки: он помогал больному студенту-сокурснику, после его смерти ухаживал за его отцом и похоронил его на свои деньги, спас детей из пожара, хотел из жалости жениться на убогой дочери хозяйки. На преступление Раскольникова подтолкнула окружающая обстановка: нищета, убожество, униженные и оскорбленные люди.

В эпилоге мы видим, как после нравственного падения происходит постепенное возрождение главного героя, к которому он приходит благодаря вере в Бога, благодаря этому он видит цель своей будущей жизни. Раскольников постепенно переходит от одного мира в другой, у него постепенно происходит знакомство с новою, доселе совершенно неведомою реальностью.

0 человек просмотрели эту страницу. Зарегистрируйся или войди и узнай сколько человек из твоей школы уже списали это сочинение.

/ Сочинения / Достоевский Ф.М. / Преступление и наказание / Роль эпилога в романе Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»

Смотрите также по произведению "Преступление и наказание":

Мы напишем отличное сочинение по Вашему заказу всего за 24 часа. Уникальное сочинение в единственном экземпляре.

Роль эпилога в романе Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание»

Чтение романа Достоевского «Преступление и на-казание9raquo; — процесс очень напряженный, требующий постоянной работы мысли. По мере развития событий повествование о судьбе студента Родиона Раскольни-кова обретает философский смысл. Описание миро-ощущения человека, совершившего преступление, раскрытие глубин его подсознания, переплетение жизненного пути Раскольникова с судьбами других людей — все это заставляет читать книгу на одном ды-хании. Однако, после того как Порфирий окончатель-но «уличает9raquo; Раскольникова и тот признается в убий-стве, жгучий интерес к роману как-то теряется, и эпи-лог прочитывается по инерции, второпях. Но если остановиться и вдуматься, понимаешь, что без эпило-га роман до конца непознаваем, и даже может быть понят искаженно.

Признание Раскольникова в полицейской конто-ре — это далеко еще не «чистосердечное раскаяние». Его признание, прежде всего, основано на физиче-ской невозможности вынести внутреннюю борьбу, на предельном истощении всех сил, а еще «из выгоды, как предлагал этот. Порфирий». Это похоже на но-вое преступление: Раскольников раскаялся в том, что признался. Пропасть между ним и другими людьми расширилась и сделалась непроходимой: «Его даже стали под конец ненавидеть — почему? Он не знал этого».

Казалось бы, именно преступление и должно было сблизить его с остальными преступниками. В дейст-вительности получилось наоборот. Каторжные нена-видят его, но не только и не столько за безбожие. Они, не читавшие, разумеется, его статьи и не знавшие его теории о «двух разрядах», — инстинктивно чувство-вали, что себя-то он и на каторге относит к «высшему9raquo; разряду, а их, в том числе и Соню, к низшему. За это и убить хотели.

Но все изменилось, когда он молча отрекся от сво-ей «проклятой мечты», когда Соня «поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее. Их воскресила любовь, сердце одного за-ключало бесконечные источники жизни для сердца другого. ».

Весь роман перенасыщен шумом. Гудящие улицы, скандал на поминках, сумасшедшая Катерина Ива-новна в толпе, истошные, оглушительные крики Раскольникова, даже тогда, когда он не говорит, а лишь думает про себя. Кроме того, сны с гулом споров, с рез-ней, с пожаром, набатом. И вдруг на последней стра-нице абсолютно молчаливая сцена: «что-то как бы подхватило» Раскольникова и бросило к ногам Сони. «Они хотели было говорить, но не могли».

Молчаливое коленопреклонение Раскольникова заставляет вспомнить пушкинского «Пророка9raquo;: И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый.

Это уже не то коленопреклонение, когда Расколь-ников «дико9raquo; произнес: «Я не тебе поклонился, я все-му страданию человеческому поклонился». Соотнесе-ние этой фразы с законами раскольниковской «ариф9shy;метики9raquo; может означать, что и Соню, подобно Лизавете или Миколке, можно принести в жертву «всему человечеству». Не так уж трудно воскликнуть «вечная Сонечка!», но намного труднее исключить ее из «низшего9raquo; разряда, и вообще отказаться от всяких разрядов. Прежнее коленопреклонение — это символ боли, замутненной «трихнинами9raquo;. «Не тебе, а всему страданию. » — слова эти произносил язык еще «грешный9raquo;, «празднословный9raquo; и «лукавый9raquo;. Но в молчаливом финальном коленопреклонении звучит уже совсем другой мотив. «В этот день ему даже пока-залось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. отвечали ласково».

Все исступленные речи Раскольникова разбивают-ся о слова тихой и непреклонной Сони: «Это чело-век-то вошь. Убивать то право имеете?». Она не спо-рит с ним, не разоблачает его. она просто его не пони-мает. И это непонимание оказывается сильнее всякой «казуистики9raquo;.

Не случайно в утро воскрешения Раскольникова зву-чит и тема солнца — возникает образ «облитой солнцем необозримой степи». Ведь в начале романа Раскольни-ков, готовый «переступить черту», думает: неужели и тогда солнце будет светить? Земной мир без солнца для него все-таки немыслим. Но после совершенного убий-ства солнце, как ни палит, а как будто погасло, как буд-то все, что потом происходит с Раскольниковым, проис-ходит в тумане, в кромешной тьме. И Порфирий гово-рит Родиону: «Станьте солнцем, вас все и увидят. Солнцу прежде всего надо быть солнцем».

«Но тут уже начинается новая история, история постепенного обновления человека, история посте-пенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе со-вершенно неведомою действительностью. », — эта за-ключительная фраза оставляет финал открытым, да-вая шанс на спасение души как Раскольникову, так и ему подобным.

Внимание, только СЕГОДНЯ!

Достоевский «Преступление и наказание», эпилог, глава 1 – краткое содержание

На суде Раскольников во всех подробностях рассказал о своём преступлении. Настаивал, что пошёл на него по корыстным мотивам и по малодушию характера. Однако судьи были поражены, что деньгами он совсем не воспользовался, и даже не знал, что именно украл у процентщицы.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

Порфирий сдержал слово и нигде не показал, что давно имел на Раскольникова подозрения. Разумихин представил в суд сведения, что Раскольников прежде из последних средств помогал одному бедному и чахоточному университетскому товарищу и отцу этого последнего. Узналось и то, что раз во время пожара Родион вытащил из горевшей квартиры двух маленьких детей и сам был при этом обожжен. Вследствие всего этого приговор ему оказался довольно милостивым: восемь лет каторги.

Пульхерии Александровне Дуня и Разумихин сказали, что Родя уехал далеко по важному деловому поручению. Она избегала расспрашивать подробности, делая вид, что всему верит. Вскоре бедная мать тяжело заболела и умерла. Из предсмертного бреда её выяснилось, что она почти всё поняла в ужасной судьбе сына.

Соня с помощью денег, оставленных ей Свидригайловым , последовала за Раскольниковым по этапу. Дуня вышла за Разумихина, и они готовились лет через 3-5, когда Разумихин кончит университет, тоже поехать в Сибирь. Соня писала им письма, сообщая, что Родион на каторге угрюм, отъединён от прочих заключённых, равнодушен к плохим условиям острога, а с нею часто груб.

См. полный текст этой главы.

Достоевский «Преступление и наказание», эпилог, глава 2 – краткое содержание

Равнодушный к тяжёлому быту, Раскольников, однако, страдал на каторге от уязвлённой гордости – и заболел от этого. На преступление своё и последующий провал он продолжал смотреть как на простой промах . Стыдился лишь того, что погиб глупо, что не вынес «решительного шага» и, стало быть, не имел права пойти на него. А потом побоялся убить себя, как Свидригайлов.

Он удивлялся, что его товарищи по каторге любили жизнь больше, чем те, что живут на воле. Его отделяла от них непроходимая пропасть. Раскольников ненавидели все, даже те, кто был гораздо преступнее. На второй неделе великого поста все разом напали на него, крича: «Ты безбожник! Ты в бога не веруешь! Убить тебя надо!» Он не погиб лишь чудом.

Но все каторжные очень полюбили Соню, хотя знали, что она последовала именно за ним. Эти грубые люди называли её «болезной нашей матушкой Софьей Семёновной», а Соня писала для них письма к их родным.

В болезни Раскольников увидел страшный сон , как микроскопические трихины вызвали на земле страшную болезнь. Они вселяли в людей сумасшествие: каждый считал одного себя во всём правым и начинал в бессмысленной злобе убивать других. По всему миру дрались и резались. Всё погибало. Спастись и начать новый род человечества на очищенной земле было предназначено лишь нескольким праведникам.

Соне редко разрешали навещать его в больнице, но она приходила посмотреть издали на окна. Раз Раскольников внезапно увидел её стоящей так, и что-то как бы пронзило в ту минуту его сердце.

Потом заболела Соня. Раскольников очень тосковал и заботился о ней. Но болезнь её оказалась не опасна.

Вскоре он ранним утром пошёл на работу в сарай на берегу реки. Перед работой он сел у берега и стал глядеть на реку и широкую степь за ней. Вдруг подле него очутилась осунувшаяся после болезни Соня в своём зелёном платке и, приветливо улыбаясь, протянула ему руку…

Что-то как бы подхватило его и бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В глазах Сони засветилось бесконечное счастье. Она поняла, что он бесконечно любит ее и что настала наконец эта минута… Их воскресила любовь.

Они положили ждать и терпеть семь оставшихся лет. Раскольников чувствовал, что воскрес, что обновилось всё его существо. Даже бывшие враги его среди каторжных, кажется, глядели на него иначе. Он ни о чём не размышлял. Вместо диалектики наступила жизнь.

Он пока не знал, что эта новая жизнь достанется ему не даром, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…

«Я под судом и всё расскажу. Я всё запишу. Я для себя пишу, но пусть прочтут и другие, и все судьи мои, если хотят. Это исповедь. Ничего не утаю.

Как это все началось – нечего говорить. Начну прямо с того, как всё это исполнилось. Дней за пять до этого дня я ходил как сумасшедший. Никогда не скажу, что я был тогда и в самом деле сумасшедший, и не хочу себя этой ложью оправдывать. Не хочу, не хочу! Я был в полном уме. Я говорю только, что ходил как сумасшедший, и это правда было. Я всё по городу тогда ходил, так, слонялся, и до того доходило, что даже в забытье в какое-то впадал. Это, впрочем, могло быть отчасти и от голоду, потому что, уже целый месяц, право, не знаю, что ел. Хозяйка, видя, что я из университета вышел, не стала мне отпускать обеда. Так разве Настасья что от себя принесет. Впрочем, что ж я! совсем не в том главная причина была! голод был тут третьестепенная вещь и я очень хорошо помню, что даже и внимание не обращал во всё то самое последнее время: хочу ли я есть или нет? Даже не чувствовал. Всё, всё поглощалось моим проектом, чтоб привести его в исполнение. Я уже и не обдумывал его тогда, в последнее время, когда слонялся, потому что уже прежде всё было обдумано и всё порешил. А меня только тянуло, даже как-то механически тянуло поскорее всё исполнить и порешить, чтоб уже как-нибудь да развязаться с этим. А отказаться я не мог… не мог… Я болен делался, и если б это продлилось еще долее, то с ума бы сошел, или всё на себя доказал, или… уж и не знаю, что было бы.

По правде, во всю эту последнюю неделю хорошо и отчетливо помню только то, как встретился с Мармеладовым. Впрочем, это, может быть, потому, что я давно уже ни с кем тогда не встречался и всё оставался один, так что встреча с каким бы то ни было человеком как бы заклеймилась во мне. Об Мармеладове же потому особенно запишу, что во всем моем деле эта встреча играет большую дальнейшую роль. Это ровно за четыре дня до девятого числа было. Остальная же вся неделя у меня, как в тумане, мелькает. Иное припоминаю теперь с необыкновенною ясностию, а другое как будто во сне только видел. Про весь тот день, как Мармеладова встретил, совершенно ничего не помню. Совершенно. В девять часов вечера – так я думаю – очутился я в C-м переулке подле распивочной. В распивочные доселе я никогда не входил, и теперь вошел не по тому одному, что меня действительно мучила ужасная жажда и хотелось пива выпить, а потому, что вдруг, неизвестно почему, захотелось хоть с какими-нибудь людьми столкнуться. Иначе я бы упал на улице, голова хотела треснуть, и хоть для меня тогда было неосторожно входить, но я уж не рассуждал и вошел.

Даже не помню и того отчетливо, как я подошел к застойке, снял свое серебряное крошечное колечко, из какого-то монастыря, от матери еще досталось, и как-то уговорился, что мне дадут за него бутылку пива. Затем я сел, и, как выпил первый стакан, мысли мои тотчас, в одну минуту какую-нибудь, прояснели, и затем весь этот вечер, с этого первого стакана, я помню так, как будто он в памяти у меня отчеканился.

В распивочной было мало народу. Когда я вошел, вышла целая толпа, человек пять, с одной девкой и с гармонией. Остались потом один пьяный, который спал или дремал на лавке, товарищ его, толстый, в сибирке, который сидел хмельной, но немного, тоже за пивом, и Мармеладов, которого я до тех пор никогда не встречал. Сидел он за полштофом и изредка отпивал из него, наливая в стаканчик и посматривая кругом, в каком-то как мне показалось, даже волнении. Потому во всё это время вошло человека два, три, не помню хорошо каких. Всё голь. А я сам был совершенно в лохмотьях.

Хозяин распивочной был в другой комнате, но часто входил в нашу, спускаясь к нам вниз по ступенькам. Он был в сапогах с красными отворотами, в сибирке и в страшно засаленном атласном черном жилете. За застойкой стоял, кроме того, мальчик и был еще другой мальчик, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, ржаные сухари и какая-то соленая рыба. Атмосфера была душная, да и погода тогда стояла знойная, жаркая, июльская, так что в распивочной было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, мне кажется, с одного этого воздуха можно в десять минут было пьяным напиться.

Я невольно обратил внимание на Мармеладова, может быть именно потому, что и сам он обращал на меня внимание, и кажется, с самого начала ему хотелось ужасно заговорить, – и именно со мной, на тех же, которые были кроме нас в распивочной, он, видимо, с пренебрежением смотрел и даже чуть не свысока, считая себя принадлежащим к более высшему обществу. Это был человек лет сорока пяти, среднего роста, с проседью и с большой лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых светились крошечные, как щелочки, но одушевленные глаза. Взгляд его даже мое обратил внимание; а я ничем тогда, кроме одного, не мог особенно интересоваться. Но во взгляде этом светилась какая-то восторженность. Пожалуй, и смысл, и ум, и в то же время тотчас же как бы безумие, – не умею иначе выразиться. Одет он был в какой-то оборванный фрак с совершенно осыпавшимися пуговицами, в нанковый жилет, из-под которого виднелась манишка, вся скомканная, запачканная и залитая (VII, 96–99). И наконец, после возвращения в Петербург в ноябре – декабре 1865 г. форма повествования от лица Раскольникова была оставлена и заменена дававшей более широкие возможности для изображения картины окружающего мира и психологического анализа души героя формой повествования от автора. Достоевский так писал о мотивах, побудивших его предпочесть такую форму: «Перерыть все вопросы в этом романе. Рассказ от себя, а не от него. Если же исповедь, то уж слишком до последней крайности, надо все уяснять. Чтоб каждое мгновение рассказа всё было ясно <…> Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения» (VII, 146, 148–149).


Он был болен уже давно; но не ужасы каторжной жизни, не работы, не пища, не бритая голова, не лоскутное платье сломили его: о! что ему было до всех этих мук и истязаний! Напротив, он даже рад был работе: измучившись на работе физически, он по крайней мере добывал себе несколько часов спокойного сна. И что значила для него пища - эти пустые щи с тараканами? Студентом, во время прежней жизни, он часто и того не имел. Платье его было тепло и приспособлено к его образу жизни. Кандалов он даже на себе не чувствовал. Стыдиться ли ему было своей бритой головы и половинчатой куртки? Но пред кем? Пред Соней? Соня боялась его, и пред нею ли было ему стыдиться?

А что же? Он стыдился даже и пред Соней, которую мучил за это своим презрительным и грубым обращением. Но не бритой головы и кандалов он стыдился: его гордость сильно была уязвлена; он и заболел от уязвленной гордости. О, как бы счастлив он был, если бы мог сам обвинить себя! Он бы снес тогда все, даже стыд и позор. Но он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред "бессмыслицей" какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя.

Тревога беспредметная и бесцельная в настоящем, а в будущем одна беспрерывная жертва, которою ничего не приобреталось, - вот что предстояло ему на свете. И что в том, что чрез восемь лет ему будет только тридцать два года и можно снова начать еще жить! Зачем ему жить? Что иметь в виду? К чему стремиться? Жить, чтобы существовать? Но он тысячу раз и прежде готов был отдать свое существование за идею, за надежду, даже за фантазию. Одного существования всегда было мало ему; он всегда хотел большего. Может быть, по одной только силе своих желаний он и счел себя тогда человеком, которому более разрешено, чем другому.

И хотя бы судьба послала ему раскаяние - жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы - ведь это тоже жизнь. Но он не раскаивался в своем преступлении.

По крайней мере, он мог бы злиться на свою глупость, как и злился он прежде на безобразные и глупейшие действия свои, которые довели его до острога. Но теперь, уже в остроге, на свободе, он вновь обсудил и обдумал все прежние свои поступки и совсем не нашел их так глупыми и безобразными, как казались они ему в то роковое время, прежде.

"Чем, чем, - думал он, - моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на свете, с тех пор как этот свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль окажется вовсе не так... странною. О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!

Ну чем мой поступок кажется им так безобразен? - говорил он себе. - Тем, что он - злодеяние? Что значит слово "злодеяние"? Совесть моя спокойна. Конечно, сделано уголовное преступление; конечно, нарушена буква закона и пролита кровь, ну и возьмите за букву закона мою голову... и довольно! Конечно, в таком случае даже многие благодетели человечества, не наследовавшие власти, а сами ее захватившие, должны бы были быть казнены при самых первых своих шагах. Но те люди вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес и, стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг".

Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не вынес его и сделал явку с повинною.

Он страдал тоже от мысли: зачем он тогда себя не убил? Зачем он стоял тогда над рекой и предпочел явку с повинною? Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его? Одолел же Свидригайлов, боявшийся смерти?

Он с мучением задавал себе этот вопрос и не мог понять, что уж и тогда когда стоял над рекой, может быть, предчувствовал в себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он не понимал, что это предчувствие могло быть предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда на жизнь.

Он скорее допускал тут одну только тупую тягость инстинкта, которую не ему было порвать и через которую он опять-таки был не в силах перешагнуть (за слабостию и ничтожностию). Он смотрел на каторжных товарищей своих и удивлялся: как тоже все они любили жизнь, как они дорожили ею! Именно ему показалось, что в остроге ее еще более любят и ценят, и более дорожат ею, чем на свободе. Каких страшных мук и истязаний не перенесли иные из них, например бродяги! Неужели уж столько может для них значить один какой-нибудь луч солнца, дремучий лес, где-нибудь в неведомой глуши холодный ключ, отмеченный еще с третьего года и о свидании с которым бродяга мечтает, как о свидании с любовницей, видит его во сне, зеленую травку кругом его, поющую птичку в кусте? Всматриваясь дальше, он видел примеры, еще более необъяснимые.

В остроге, в окружающей его среде, он, конечно, многого не замечал, да и не хотел совсем замечать. Он жил, как-то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо было смотреть. Но под конец многое стало удивлять его, и он, как-то поневоле, стал замечать то, чего прежде и не подозревал. Вообще же и наиболее стала удивлять его та страшная, та непроходимая пропасть, которая лежала между ним и всем этим людом. Казалось, он и они были разных наций. Он и они смотрели друг на друга недоверчиво и неприязненно. Он знал и понимал общие причины такого разъединения; но никогда не допускал он прежде, чтоб эти причины были на самом деле так глубоки и сильны. В остроге были тоже ссыльные поляки, политические преступники. Те просто считали весь этот люд за невежд и холопов и презирали их свысока; но Раскольников не мог так смотреть: он ясно видел, что эти невежды во многом гораздо умнее этих самых поляков. Были тут и русские, тоже слишком презиравшие этот народ, - один бывший офицер и два семинариста; Раскольников ясно замечал и их ошибку.

Его же самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть - почему? Он не знал того. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее.

Ты барин! - говорили ему. - Тебе ли было с топором ходить; не барское вовсе дело.

На второй неделе великого поста пришла ему очередь говеть вместе с своей казармой. Он ходил в церковь молиться вместе с другими. Из-за чего, он и сам не знал того, - произошла однажды ссора; все разом напали на него с остервенением.

Ты безбожник! Ты в бога не веруешь! - кричали ему. - Убить тебя надо.

Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они хотели убить его, как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей - не то пролилась бы кровь.

Неразрешим был для него еще один вопрос: почему все они так полюбили Соню? Она у них не заискивала; встречали они ее редко, иногда только на работах, когда она приходила на одну минутку, чтобы повидать его. А между тем все уже знали ее, знали и то, что она за ним последовала, знали, как она живет, где живет. Денег она им не давала, особенных услуг не оказывала. Раз только, на рождестве, принесла она на весь острог подаяние: пирогов и калачей. Но мало-помалу между ними и Соней завязались некоторые более близкие отношения: она писала им письма к их родным и отправляла их на почту. Их родственники и родственницы, приезжавшие в город, оставляли, по указанию их, в руках Сони вещи для них и даже деньги. Жены их и любовницы знали ее и ходили к ней. И когда она являлась на работах, приходя к Раскольникову, или встречалась с партией арестантов, идущих на работы, - все снимали шапки, все кланялись: "Матушка, Софья Семеновна, мать ты наша, нежная, болезная!" - говорили эти грубые, клейменые каторжные этому маленькому и худенькому созданию. Она улыбалась и откланивалась, и все они любили, когда она им улыбалась. Они любили даже ее походку, оборачивались посмотреть ей вслед, как она идет, и хвалили ее; хвалили ее даже за то, что она такая маленькая, даже уж не знали, за что похвалить. К ней даже ходили лечиться.

Он пролежал в больнице весь конец поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и в бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, - но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса.

Раскольникова мучило то, что этот бессмысленный бред так грустно и так мучительно отзывается в его воспоминаниях, что так долго не проходит впечатление этих горячешных грез. Шла уже вторая неделя после Святой; стояли теплые, ясные, весенние дни; в арестантской палате отворили окна (решетчатые, под которыми ходил часовой). Соня, во все время болезни его, могла только два раза его навестить в палате; каждый раз надо было испрашивать разрешения, а это было трудно. Но она часто приходила на госпитальный двор, под окна, особенно под вечер, а иногда так только, чтобы постоять на дворе минутку и хоть издали посмотреть на окна палаты. Однажды, под вечер, уже совсем почти выздоровевший Раскольников заснул; проснувшись, он нечаянно подошел к окну и вдруг увидел вдали, у госпитальных ворот, Соню. Она стояла и как бы чего-то ждала. Что-то как бы пронзило в ту минуту его сердце; он вздрогнул и поскорее отошел от окна. В следующий день Соня не приходила, на третий день тоже; он заметил, что ждет ее с беспокойством. Наконец его выписали. Придя в острог, он узнал от арестантов, что Софья Семеновна заболела, лежит дома и никуда не выходит.

Он был очень беспокоен, посылал о ней справляться. Скоро узнал он, что болезнь ее не опасна. Узнав в свою очередь, что он об ней так тоскует и заботится, Соня прислала ему записку, написанную карандашом, и уведомляла его, что ей гораздо легче, что у ней пустая, легкая простуда и что она скоро, очень скоро, придет повидаться с ним на работу. Когда он читал эту записку, сердце его сильно и больно билось.

День опять был ясный и теплый. Ранним утром, часов в шесть, он отправился на работу, на берег реки, где в сарае устроена была обжигательная печь для алебастра и где толкли его. Отправилось туда всего три работника. Один из арестантов взял конвойного и пошел с ним в крепость за каким-то инструментом; другой стал изготовлять дрова и накладывать в печь. Раскольников вышел из сарая на самый берег, сел на складенные у сарая бревна и стал глядеть на широкую и пустынную реку. С высокого берега открывалась широкая окрестность. С дальнего другого берега чуть слышно доносилась песня. Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его. Раскольников сидел, смотрел неподвижно, не отрываясь; мысль его переходила в грезы, в созерцание; он ни о чем не думал, но какая-то тоска волновала его и мучила.

Вдруг подле него очутилась Соня. Она подошла едва слышно и села с ним рядом. Было еще очень рано, утренний холодок еще не смягчился. На ней был ее бедный, старый бурнус и зеленый платок. Лицо ее еще носило признаки болезни, похудело, побледнело, осунулось. Она приветливо и радостно улыбнулась ему, но, по обыкновению, робко протянула ему свою руку.

Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на ту пору отворотился.

Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и все лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же, наконец, эта минута...

Они хотели было говорить, но не могли. Слезы стояли в их глазах. Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого.

Они положили ждать и терпеть. Им оставалось еще семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она - она ведь и жила только одною его жизнью!

Вечером того же дня, когда уже заперли казармы, Раскольников лежал на нарах и думал о ней. В этот день ему даже показалось, что как будто все каторжные, бывшие враги его, уже глядели на него иначе. Он даже сам заговаривал с ними, и ему отвечали ласково. Он припомнил теперь это, но ведь так и должно было быть: разве не должно теперь все измениться?

Он думал об ней. Он вспомнил, как он постоянно ее мучил и терзал ее сердце; вспомнил ее бедное, худенькое личико, но его почти и не мучили теперь эти воспоминания: он знал, какою бесконечною любовью искупит он теперь все ее страдания.

Да и что такое эти все, все муки прошлого! Все, даже преступление его, даже приговор и ссылка, казались ему теперь, в первом порыве, каким-то внешним, странным, как бы даже и не с ним случившимся фактом. Он, впрочем, не мог в этот вечер долго и постоянно о чем-нибудь думать, сосредоточиться на чем-нибудь мыслью; да он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое.

Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.

Он не раскрыл ее и теперь, но одна мысль промелькнула в нем: "Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере..."

Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь лет, только семь лет! В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом...

Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, - но теперешний рассказ наш окончен.



Просмотров